Мать отняла детство, отец — грезы юности…

Впрочем, это, может быть, было к лучшему: будь она не такая «каменная», как говорят сестры, она, может быть, не смогла бы сделать то, что она сделала. А если бы она любила кого-нибудь, что бы тогда было?

— Анна Романовна, о чем вы так задумались? — слышит она тихий вопрос.

Она слегка вздрагивает и говорит дерзко:

— Какое вам дело?

Странное чувство какого-то удовлетворения охватывает ее. Она никогда никому не решилась бы сказать дерзость, обидеть… а тут вот захотела сказать и сказала. Она даже посмотрела с любопытством на Григорьева.

Он сидит на ковре у ее ног и смотрит ей в лицо.

— Мне бы хотелось знать, что вы сейчас думали. На вашем лице промелькнуло столько различных выражений, — вы так красивы, Аня, и я вас так люблю!

— Послушайте, Федор Данилович, я, когда шла сюда, хотела вас спросить, почему вы все говорите мне о какой-то любви? Вы, кажется, человек неглупый, можете же вы сообразить, что никто вам не поверит.

— Я знаю, что вы не верите, потому что вы составили понятие о любви по романам для девиц, но, может быть, вы читали и книги для взрослых? Вам никогда не случалось читать, что существует страсть? Страсть, которая готова на все. Эта страсть совершает преступления, но и заставляет прощать их.

— Хорошо, но если объект вашей страсти не хочет, не желает ее?

— Тогда берут то, что хотят, преступлением или силой, а если не удается, — умирают.

— Не понимаю.

— Я знаю, что вы не понимаете… Вот я хотел мстить вашему отцу. Он валялся здесь у моих ног, и я торжествовал. Мне было не жаль его, но когда я подумал о его семье, я вспомнил мою мать и решил, что порву векселя и тем кончу всю эту историю: мне довольно было его унижения. Если бы вместо вас он послал вашу мать, сестер или брата, — ведь я бы отдал эти векселя. Но он судил меня по себе — он послал вас!

— Не смейте говорить о моем отце.

— Хорошо, я не буду говорить о нем… Я прекрасно знаю, отдай я вам тогда векселя, вы бы были мне благодарны, хотя в душе считали бы меня все равно мошенником. Вы взяли бы векселя и ушли бы — ушли навсегда, были бы для меня потеряны… а я, пойми, я не мог жить, не видя тебя… мне надо целовать тебя, чувствовать тебя в своих объятиях… Последний раз, когда я отдал тебе вексель за одно пожатие твоей руки, думал увидеть на твоем лице хоть искру прощения… Аня, Аня, какую казнь я себе устроил! Я противен, жалок сам себе — и не могу от тебя оторваться… — и Григорьев закрыл лицо руками.

— Федор Данилович, можете вы сделать мне большое удовольствие? Не говорите вы мне о страсти и о любви, имейте деликатность не заставлять меня это выслушивать… Сегодня вы еще приличны, а то иногда вы несете такую… ну, как это выразить, — такую «поэтическую порнографию». Можете вы говорить иначе?

— Как же я должен говорить?

— Ну, хоть так, как вы говорили со мной при первой встрече. Вы были купец — я товар, — с насмешкой говорит Аня, — и, уверяю, мне было легче с вами.

— Вам было легче? — спрашивает он, смотря на огонь.

— Да.

— Хорошо. Пусть будет по-вашему… Я думал, что говоря правду, я не так буду ненавистен вам.

— Я в эту вашу правду не верю и не понимаю, как можно любить женщину, которая, как я, продает себя за деньги!

— Странная вы, — произносит он, не смотря на нее. — Разве вы не слыхали, не читали, как мужчина жертвует всем: честью, долгом, состоянием — женщине, прекрасно зная, что эта женщина не любит, не ценит, может быть ненавидит его, и одни его деньги нужны ей. Зачем далеко ходить: ваш отец…

— Я вас просила…

— Простите.

Аня сидит молча несколько минут, облокотившись локтями на колени, потом говорит:

— Все это странно и непонятно, и мне кажется таким диким. Если бы я была мужчиной, я не могла бы любить продажную женщину…

— Да понимаете ли вы, что вы говорите! Как вы можете сравнить себя с этими женщинами!

— Да чем же я для вас лучше?

— Боже мой! Вы святая, вы героиня! Вы не верите мне, но ведь моя любовь, по вашей теории, вполне логична. Что же удивительного, что я люблю святую, героиню!

Аня вдруг рассмеялась.

Григорьев вздрагивает: он первый раз слышит смех Ани.

— Какая психологическая путаница, — говорит она задумчиво.

— Если бы вы знали, Аня, в каком кошмаре я теперь живу. У меня на руках большое дело — завод, дело общее с моими братьями; они сделали меня доверенным — я несу ответственность пред ними… а я не могу ничем заняться, ничего не могу делать, я никуда не хожу… я только люблю вас, Аня… это кошмар… бред.

— От вас зависит прекратить все это — отдайте мне бумаги.

— Никогда!

Аня пожимает плечами.

— Поймите, — снова начинает он, — я не могу жить без вас, а если я отдам вам векселя, — я не увижу вас больше… У меня их пять… и еще пять раз я могу целовать ваши губы… ваши плечи…

— Вы обещали мне больше не говорить о вашей дурацкой любви, — резко говорит Аня. — Ну отдайте мне векселя, и я разрешу вам видеть меня на улице, в театре…

Не могу, это будет еще худшая мука — пусть лучше мои пять векселей! А там хоть смерть!

— Не говорите о смерти — это самое легкое… Когда я собиралась к вам в первый раз, я поняла, что жить иногда труднее.

— Аня, не говорите этого — мне так больно.

— Если вам вправду больно, я очень рада, — спокойно говорит Аня.

— Вы очень меня ненавидите? Я вам очень противен?

— Я очень отупела за это время. Я иду к вам, как к зубному врачу: надо выдернуть зуб — ну и идешь.

Григорьев толкает стул ногой и начинает ходить из угла в угол.

— Не ходите вы, пожалуйста! — с досадой говорит Аня. — Я не люблю, когда около меня ходят, как маятник…

Молчание.

Григорьев подходит к Ане и, бросив ей на колени вексель, говорит задыхаясь:

— Вот вам шестой! Уходите — уходите скорей!

Аня быстро прячет вексель, встает и снова опускается на кресло.

— Нет, я еще посижу у вас: дома уж очень тоскливо.

Он смотрит на нее с удивлением:

— У вас дома какое-нибудь несчастье?

— Нет, слава Богу, все благополучно — только… только ужасно скучно, я этого раньше не замечала, а теперь, верно, у меня нервы размотались.

Она опускает голову на руку и опять устремляет глаза на огонь.

— Анна Романовна, могу я предложить вам чаю? Фруктов?

— Что ж, пожалуй, давайте, — равнодушно говорит она, — только, пожалуйста, здесь, у камина.


Аня вернулась поздно.

Вот если бы остальные четыре векселя получить так, как этот.

Пили чай, ели фрукты и говорили… говорили…

Странно, этот человек очень умен, много видел, и говорить с ним интересно. Он ничего не позволил себе, только поцеловал ее руку и поблагодарил «за иллюзию счастья».

Не будь этой «любви», она, пожалуй, была бы рада иметь его в числе знакомых, чтобы поговорить с ним иногда… но… но говорила ли бы она с ним так откровенно, так не стесняясь, если бы он был «только» знакомый? Конечно, нет. Многих вопросов они бы и не коснулись…

— Аня, откуда ты так поздно? Уж двенадцать часов, — слышит она голос матери.

Что же ей теперь делать? Что отвечать?

Аня совершенно не умеет лгать.

— Я ходила по папиному делу, — отвечает она, надеясь, что мать не будет дальше спрашивать.

Вот что значит всегда сидеть дома. Сестры возвращаются еще позднее, и никто их не допрашивает.

— Какие нынче дела поручает тебе отец? — спрашивает мать тревожно.

— Нужно было получить одну бумагу…

— Какую?

— Вексель, — с трудом произносит Аня.

— Но почему он тебя послал так поздно?

Надо, надо что-нибудь лгать и лгать как можно естественней!

Неужели она этого не может?

— У меня очень болит голова, мама, и я прошлась пешком… с Васильевского острова… Мама, милая, у меня очень болит голова, нет ли у тебя фенацетина? — просит Аня.

Ей бы на минуточку удалить мать, а там она справится с собой, что-нибудь придумает, а так — сразу соврать, как лгут ее сестры и брат, она не умеет.

— Почему это вздумалось отцу посылать тебя так поздно? Разве нет прислуги, рассыльного?

— Я сама вызвалась, мама; мне хотелось пройтись…

Мать смотрит на нее испытующим взглядом.

— Что за секреты у вас с отцом! — нервно пожимает она плечами.

— Право, нет никаких секретов, вот вексель, мама.

Варвара Семеновна взглядывает на вексель.

— Если это так было срочно, — раздраженно говорит она, — отчего ты не отдаешь эту бумагу отцу?

— Я не знала, что папа дома, я сейчас ему отнесу, — говорит Аня, радуясь, что может избежать дальнейшего разговора.

Бледное лицо Варвары Семеновны вспыхивает.

— Дай мне эту бумагу, я сама отдам отцу и попрошу его впредь не путать тебя в его дела.

Когда мать уходит, Аня стоит несколько минут неподвижно.

А вдруг отец соврет что-нибудь неподходящее… Да и что мама так взволновалась?

Аня решительно идет за матерью.


— Ты мог послать кого-нибудь другого? — слышит она голос матери и делает шаг, чтобы войти.

— Я забыл, что мне бумага нужна завтра рано утром, рассыльный уже ушел, а Аня сама вызвалась. Я не понимаю, чего ты волнуешься.

Аня облегченно вздыхает и идет в свою комнату.

— Мне всегда не нравилось, что ты посвящаешь Аню в свои дела, таскаешь ее везде с собой по опереточным театрам и ресторанам.

— Варя, ты удивляешь меня. Аня — взрослый человек, не девочка. Я никогда не замечал в тебе этой черты — pruderie[6]. Кажется, ты всегда говорила, что детей нужно воспитывать свободно и не делать из них кисейных барышень. Но если ты переменила свои воззрения, то тебе надо посылать за ними гувернанток по пятам. Они всегда у тебя ходят одни и куда хотят. Я не думал, что вызову такую бурю, послав Аню по делу. Вон Лида еще не вернулась из гостей — отчего же ты напала на Аню?