Только что руку твою их перевили хвосты;

Как Тегейский[116] кабан у сумрачных рощ Ериманта

Наземь упал и побил землю громадой своей.

Ни про десятки голов, прибитых к фракийским пенатам,[117]

Ни про коней не молчишь, тучных от крови людской;

Ни про тройного врага, Иберийским богатого стадом,[118]

Про Героина, хотя в трех он был лаках один;

И на столько ж собак разделённого с общего тела

Цербера,[119] с грозной змеей в гриве косматых волос;

Ни про злую змею, обильную тучною кровью[120]

И от своих же утрат жизнью богатую вновь;

Ни про того, кто меж левой руки и левого бока[121]

Тяжкою ношей повис, стиснув кровавую пасть,

Иль уповавший вотще на ноги и тело двойное

От Фессалийских холмов изгнанный конский табун.[122]

Это ль ты смеешь, плащом одетый багряным Сидона,

Передавать? И наряд не воздержал языка?

Боги! оружьем твоим украшена нимфа Иордана,[123]

Дева знакомый трофей пленного мужа несет.

Что ж, возвышайся душой и славные сказывай брани:

Мужем Гераклу не быть! Слабая дева – герой!

Столько ж ты ниже ее, насколько тебя, о великий,

Было славней победить, чем побежденных тобой.

Ей достается теперь великая слава Геракла,

Низкой наложнице ты имя свое отдаешь.

Стыд и позор! на боках косматого льва добытая

Грубая шкура теперь – нежного тела покров.

Как ты обманут, герой: уж это не львиная кожа,

Это твоя, победил льва ты, она же тебя.

Женщина стрелы взяла, Лернейским[124] окрашены ядом,

Хоть и по силам едва тяжкую прялку поднять;

Палица в слабой руке, зверей укрощавшая хищных,

В зеркале весь отражен бранного мужа убор.

Это лишь слышала я, молве не хотелося верить,

Но уж от слухов к моим чувствам доходит печаль.

Вот перед взором моим проводят наложницу мужа,

И бессильна таить горькую муку душа.

И не ведут стороной: срединою города входит,

Так ненавистна моим взорам, добыча твоя.

Не в беспорядке у ней, как следует пленнице, косы;

Не закрывает лица, скорбь обличая свою, —

Пышно вступает, блестит уборов золотом пышных,

Как одевался и ты в Фригии дальней, Геракл.

Смотрит надменно в толпу, – ведь ей Геркулес покорился.

Точно родитель у ней жив, и не гибла страна.

Что же, ведь можешь изгнать Этолянку ты Деяниру;

Имя наложницы та сложит и станет женой;

Так Евритиде[125] Иоле с безумным героем Алкидом

Браком позорную связь славный Гимен закрепит,

Ум помутится от дум, и холод проходит по телу,

И на колено падет, как обессилев, рука.

С целой толпой и меня любил ты, но только невинно;

Не подосадуй, – была двух я причиною битв.

Плача, рога Ахелой[126] у влажного брега слагает,

Обезображенный лоб в ил погружая речной,

И в смертоносных волнах Евеновых Несс[127] умирает,

Полумужчина, кропя конскою кровью волну.

Но для чего говорить? Пишу я, а слух уж доходит,

Что обессилен супруг ядом рубашки моей.[128]

Горе, что сделала я? Куда увлекла меня ревность?

Что, нечестивица, ты медлишь еще умереть?

Или ж на Эте крутой супруг истерзается болью,

Ты же, виновная в том, хочешь его пережить?

Если доныне хоть что я сделала, дабы Алкида

Слыть женою, так будь брака залогом, о смерть![129]

Вот когда, Мелеагр, во мне сестру ты признаешь.

Что, нечестивица, ты медлишь еще умереть?

Проклят, проклят наш дом! На троне царствует Атрий,[130]

А Энея вдали скудная старость гнетет;

Брат мой, Тидей,[131] но чужим берегам изгнанником бродит,

Пламенем был роковым заживо пожран другой;[132]

Мать поразила мечом и грудь, и грустное сердце.[133]

Что, нечестивица, ты медлишь еще умереть?

Только в одном поклянусь святейшею правдою брака:

О, не подумай, что смерть я замышляла твою.

Это Несс, острием пронизанный в алчное сердце, —

«Сила любовная есть, – молвил: – вот в этой крови

В Нессоном яде смочив, тебе я послала рубашку.

Что, нечестивица, ты медлишь еще умереть?

Так простите ж, отец престарелый и Горго родная,

Милая родина, брат, кровли лишенный родной,

И сегодняшний день, последний для нашего взора,

И, – когда бы ты жил! – с отроком Гиллом супруг.

X

Ариадна[134]

Дикие звери – и те гораздо тебя милосердней.

Злее, чем ты, ни один веры моей не попрал.

Это послание с тех берегов, Тезей, посылаю,

Лодку откуда твою парус унес без меня,

Где Ариадну и ты, и сон мой предал коварный,

И насмеялся злодей над сновиденьем моим.

Были минуты, когда впервые хрустальной росою

Блещет земля, и в листве жалобно птицы поют.

В тонкой дремоте, сквозь сон, вся томная, руки к Тезею

Я потянула – обнять, с жаркого ложа привстав.

Нет никого! Я назад руками, и вновь простираю,

Щупаю ложе кругом целое, нет никого!

В ужасе сон отлетел… С тревогою я подымаюсь,

С ложа пустого скорей ноги стремятся бежать.

Руки я сжала, и грудь зазвучала под звонким ударом,

И перепутанных сном пряди терзала я кос.

Месяц сиял. Я гляжу, чего кроме вод не замечу ль;

Сколько достали глаза, – берег один предо мной.

То туда, то сюда мечусь в беспорядочном беге,

Тонет в глубоком песке, медлит девичья нога,

И пока по всему кричала я брегу Тезея,

Вторили имя твое полые скалы одни.

Я призывала стократ, стократ берега призывали,

Точно несчастной помочь даже природа рвалась.

Там, на горе, где вверху кустарник виднеется редкий,

Полуисточен волной хриплой нависнул утес;

Я – на скалу, – сил горе дает, – оттуда далеко

Море открытое я меряю взором своим.

И вдалеке, – уж во мне и ветры жестокими стали, —

Вижу, стремительный Нот ваши надул паруса.

Вижу ль, иль кажется мне, что вижу, – от этого вида

Стала я льда холодней, вся помертвела я вмиг.

Долго скорбь не дает цепенеть. Пробужденная скорбью,

Да, пробужденная, так громко Тезея зову:

«В бегство ль, бесчестный, спешишь? – кричу я, – Тезей, воротися!

О воротися! не всех лодка твоя приняла».

Так я кричала, а крик не хватал, – дополняла биеньем,

Скорбно с ударами в грудь вопли сливались мои.

Если тебе не слыхать, чтоб мог ты, однако ж увидеть,

Я распростертой рукой знаки давала тебе,

И на высоком пруте раскинула плат белоснежный,

Чтоб позабывшим меня напоминать о себе.

Вот уж из глаз ты пропал; и тут лишь я зарыдала,

Раньше же робким очам скорбь не давала рыдать.

Что же вы больше могли, как плакать над бедною, взоры,

Чуть перестал уже вам парус виднеться родной?

То я бродила одна, раскидав беспорядочно косы,

Точно Вакханка, когда бог Огигийский[135] томит;

Иль, холодна, на скале сидела, на море взирая, —

Камень сидением был, камнем сидела и я.

Часто на ложе взойду, обоих принявшее ложе,

Но не судившее нас вместе двоих отпустить,

И следы осязаю твои заместо Тезея,

Эту постель, твоего тела хранившую жар.

Брошусь, и слезы ручьем польются обильным на ложе,

Вскрикну: «Мы оба тебя смяли, – верни же двоих!

Двое сюда мы взошли, – зачем же не двое уходим?

Ложе коварное, где большая доля из нас?»

Что предпринять? куда мне бежать? на острове диком

Нету работы людей, нет и работы волов.

Море кругом берегов разлилось, и путем незнакомым

Здесь не пристанет корабль и ни единый моряк.

Дай мне попутчиков, дай и ветер по путный, и парус, —

Что мне и в этом? Пути нет мне к отцовской земле.

Пусть на счастливой ладье пройду я спокойные воды,

Пусть запрещает ветрам царь их, – изгнанница я.

Уж не увижу тебя, на сто городов поделенный

Крит мой, знакомая встарь отроку Зевсу страна.[136]

Но и родитель, и им правосудно хранимое царство

Преданы делом моим, – милые мне имена.

Помнишь, чтоб ты, победив, в лабиринте все ж не остался,

Я путеводную нить в руки тебе предала;

Тут то ты нам обещал: «Клянуся опасностью этой,

Будешь моею, пока оба на свете живем».

Живы, Тезей, мы, но я не твоя уж! Ах, если живешь ты?

Я – погребенная злым мужа коварством жена.

Лучше б меня булавой убил ты, бесчестный, как брата,[137]

Лучше бы смертью моей верность свою разрешил.

Ныне ж не только я все, что могу претерпеть, представляю,

Но и что предстоит брошенной каждой терпеть.

Перед очами встают все случаи смерти возможной,

Смерти страшнее самой мне ожиданья ее.

Вот уж подходят ко мне, мне чудится, здесь или там вот

Волки, что б жадно клыки в слабое тело вонзить.

Может быть, желтые львы на острове водятся этом,

И кровожадному здесь тигру пристанище есть.

А моря, говорят, скрывают громадных тюленей.

Да и от острых мечей где оборона моя?

Только б в жестокую цепь, как пленнице, рук не сковали,

И раболепной руке не дали пряжу сновать.

Боги! Минос мой отец, а мать Аполлонова дочерь,[138]

Мне не забыть, что моим был обрученным Тезей.

Если на море взгляну, на земли, на берег далекий,

Многим грозит мне земля, многим и воды грозят.

Небо осталось, но там боюсь небожителей вечных.

Ах, на добычу зверям диким покинута я.

Пусть тут и жители есть, – я им не посмею поверить:

Горе учило меня всех опасаться чужих.

Если б жил Андрогей,[139] и жертвами это злодейство

Не искупала бы ты, о Кекропидов земля![140]

И не повергнут был твоей булавой узловатой,

Силою мощный Тезей, тот полумуж – полубык,[141]

И не дала б я тебе путеводные нити к возврату,

И, пробираясь по ним, ты б не вернулся назад.

Но не дивлюсь, что тебе и эта досталась победа,

И распростершийся зверь Критскую землю покрыл.

Можно ли было пробить рогами железное сердце?