При первых словах этой страшной речи три шпаги, протянутые вперед, невольно опустились к земле. Настала минута тяжелого молчания. Герцог Генрих Монморанси, самый старший из троих, тот, который непременно хотел сорвать с незнакомца плащ, опомнился первый.

— Милостивый государь! — вскричал он, приподняв свою шпагу, на этот раз грозную. — Когда знаешь людей так хорошо, то честь требует объявить им и о себе. Я не знаю, кто вы, и хочу это знать. Назовите себя. Если вы дворянин, вы колебаться не будете, потому что ваше слово будет нам ручаться за ваше молчание. Если вы откажетесь назвать себя, стало быть, вы подлец, и тогда, клянусь кровью Монморанси, вы умрете!

— Хорошо сказано, Генрих! — подтвердил граф де Морэ, подражая движению своего друга. — Я буду тебе помогать в этом деле. Как вас зовут, милостивый государь?

Гастон Орлеанский, немножко протрезвев, не сделал ни одного движения, не произнес ни одного слова.

— Вы сами этого захотели, господа, — сказал незнакомец, — очень хорошо!

Он опустил плащ, снял шляпу и обнаружил гордую, надменную, сиявшую хитростью и лукавством голову кардинала Ришелье. Глухое восклицание изумления, смешанное с некоторым ужасом, вырвалось у троих молодых людей.

— Кардинал! — прошептали они.

— Да, господа, кардинал, — сказал Ришелье с лицемерным спокойствием, — кардинал, который охотно простит вам то, что вы остановили его и задержали исполнение приказаний его величества, если только этим делам не сделало вреда мое невольное замедление.

Ришелье униженно поклонился Гастону Орлеанскому, который быть смущен еще более своих товарищей.

— Ваше высочество, простите мне слова, сказанные мною сейчас, — продолжал кардинал, — я надеялся этим заставить вас, ваше высочество, и ваших друзей отпустить меня, не узнав меня, потому что таинственность моих поступков должна быть известна только его величеству и Богу. Я прошу ваше высочество убедиться, что у вас нет слуги вернее меня и что тайна ваших удовольствий, каковы бы они ни были, никогда не будет разглашена мною. Следовательно, господа, — прибавил он, любезно улыбаясь и обращаясь ко всем троим, — продолжайте забавляться, как будто мы не встречались никогда.

Он низко поклонился герцогу Анжуйскому, потом другим и, надев шляпу, удалился быстрыми шагами. Едва он повернулся спиной к молодым людям, как лицо его, черезвычайно любезное, пока он говорил, вдруг помрачнело, едкая улыбка слегка сжала его губы.

— Может быть, мне придется вспомнить, что герцог де Монморанси приставлял к груди моей шпагу сегодня, — прошептал он.

Через несколько минут часы на церковной колокольне пробили шесть раз. Кардинал остановился, не встретившись более ни с кем, перед дверью черного входа одного отеля на улице Сен-Тома. Его, конечно, ждали там, потому что при шуме его шагов дверь отворилась пропустить его. Подозрительный кардинал, прежде чем вошел, быстро осмотрелся вокруг, удостоверяясь, не следуют ли за ним. Успокоившись на этот счет, он пошел за субреткой, которая тотчас провела его к своей госпоже, прекрасной герцогине де Шеврез, приятельнице и фаворитке королевы Анны Австрийской. Целью ночной прогулки кардинала была гостиная герцогини.

II

Более короткое знакомство с тремя ночными ворами, из которых первый был брат короля, второй — сын Генриха IV, а третий — герцог и пэр


Кардинал прошел уже весь мост, а три молодых сумасброда, осмелившиеся задержать его, еще не опомнились от изумления, в которое их привела эта встреча.

Ришелье не был еще тем, чем он должен был сделаться впоследствии; его еще не называли красным герцогом, потому что он еще не рубил тех высоких и знаменитых голов, которых впоследствии он срубил так много, но, судя по тому, что он позволял себе, на что он был способен, дворянство, даже самое знатное, если еще не боялось его, уже привыкало считаться с ним. Это общее чувство дворян к кардиналу обнаружилось в первых произнесенных словах.

— Ваше высочество, — сказал герцог де Монморанси герцогу Анжуйскому, — если вы мне позволите обнаружить вам мои чувства, мы остановим охоту за плащами и воротимся в Лувр. Я со своей стороны очень мало доверяю обещанию его преосвященства сохранить нашу тайну, а вашему высочеству так же хорошо известно, как и всем нам, что король не смеется никогда иначе, как сжав губы.

— Это правда. Мой брат не смеется никогда, но мы смеемся за него, — отвечал принц.

— Я согласен с Генрихом, — сказал граф де Морэ, — лицемер очень способен сыграть с нами какую-нибудь шутку. Мы, не узнав его, так дурно с ним обошлись, что он не может не сердиться на нас.

— Притом он улыбался слишком любезно, когда простился с нами: это дурной знак.

— Это совершенно справедливо; когда кот грациозно поднимает лапу, она тотчас царапнет.

— Полно, полно, господа, — сказал Гастон, — вы видите этого кардинала в черном цвете. Никто более меня не может на него пожаловаться. Не заставил ли он короля, моего брата, запретить мне вход в апартаменты моей невестки, королевы, под предлогом, что я теперь слишком велик, чтобы играть на ее коленках, как я делал это в прошлом году? А я на него не сержусь; напротив, он оказал мне услугу, сам этого не зная. Теперь моя милая невестка обращается со мною как с мужчиной, и, когда я целую ее, она краснеет.

— Ришелье обесславил бы честь и добродетель своей матери, если бы это могло принести пользу его умыслам. Ничего нет священного для этого духовного лица, даже того Господа, именем которого он клянется каждый раз, когда хочет изменить своей клятве.

— Когда кардинал обещает, можно быть уверенным, что он нашел способ изменить своему слову, — сказал Морэ нравоучительным тоном.

— К черту кардинала! — вскричал молодой принц. — Одно его присутствие нас отрезвило. Неужели мы способны бояться его?

— Монморанси не боится никого, — гордо сказал герцог.

— И как он ни смел, — продолжал таким же тоном Морэ, — ему никогда не придет мысль тронуть тех, у кого в жилах течет кровь Генриха IV.

— Но я не прощу ему, — прибавил герцог, — подозрений, возбужденных в уме его величества, относительно почтительных попечений, которые я, как верный подданный, оказывал королеве.

— Кузен, — сказал молодой принц, — носились слухи при дворе, что эти почтительные попечения моя невестка принимала с таким удовольствием, что король, брат мой, поступил благоразумно, удалив вас на некоторое время.

Будь ночь светлее, можно было бы видеть, как лицо Монморанси покрылось внезапным румянцем.

— Клевета, ваше высочество! — вскричал он с пылкостью. — Королева оказывала мне только дружескую благосклонность, которую она так благосклонно разливает на всех окружающих ее, и, если бы Ришелье был не духовным лицом, а военным, я заставил бы его, приставив шпагу к его горлу, отказаться от гнусной лжи, которую он выдумал.

— Не сердитесь, кузен, — сказал Гастон, смеясь. — Во-первых, добродетель королевы выше всего, что может выдумать и говорить кардинал; потом каждому известно, кроме моего брата короля, который как муж не должен ни знать, ни слышать ничего, что если его преосвященство так внимательно наблюдает за верностью королевы, то он делает это для собственной пользы. Он один влюблен в Анну больше нас всех и так старается удалить от нее всех, кого она могла бы полюбить, только потому, что она не скрывает своей ненависти к нему.

— Ее величество доказывает свой хороший вкус, ненавидя такого человека, — сказал герцог, с презрением делая ударение на этих словах. — Но куда это он шел в такое время один и пешком?

— Кто может это знать? Кардинал занимается политикой и дипломатией во всякое время и во всяком месте. Может быть, он идет лично, но тайно условиться с графами Карлиль и Голланд, посланниками от лондонского двора, вести переговоры о браке принца Уэльского с нашей сестрой Генриэттой Французской.

— Разве свадьба мадам Генриэтты с принцем Уэльским еще не решена? — спросил Морэ.

— Решена — да, но требования Ришелье замедлили и чуть было не расстроили этот брак. Кардинал в качестве духовного лица не хочет подать руки посланникам английского короля, а те этого требуют. Но граф де Бриенн нашел способ все примирить — добиться от англичан, чтоб они поверили нездоровью кардинала, который примет их в постели.

— Бриенн искусный человек, — сказал Монморанси. — Но я не могу допустить, чтобы кардинал шел заниматься политикой в этом костюме, который вовсе не похож на костюм прелата.

— Какой это костюм? Вы один видели его, кузен; он поспешил закрыть свой плащ, который вы раздвинули не с особенным уважением.

— Я не успел рассмотреть, но мне показалось, что панталоны были зеленые, а полукафтанье красное или желтое.

— Это карнавальное переодевание.

— Кардинал идет на какое-то свидание.

— Нам бы надо было идти за ним следом.

— Нет, — сказал принц, — у этого человека глаза на затылке.

— Ну, господа, надо же сделать что-нибудь, — сказал Морэ, который, чтоб согреться, топал ногою по снегу. — Если встреча с кардиналом отрезвила нас и прогнала нашу веселость, нет никакой причины оставаться здесь. На этом проклятом мосту замерзнешь. Воротимся в Лувр или, чтоб согреться, пойдем проведем часа два у Неве. Чем бы мы ни занялись, начнем с того, чтоб уйти отсюда, если не хотим превратиться в ледяные статуи.

— Не считая того, — подтвердил Монморанси, — что, если мы не остережемся, вместо того, чтоб срывать плащи с других, нам скоро придется защищать свои. Добрые люди, благородной промышленностью которых мы позаимствовались на время и которые, чтоб не конкурировать с нами, держались в стороне, по-видимому, хотят приняться за свои операции, видя, что мы перестали. Может быть, нам придется обнажить шпагу против них через несколько минут, а признаюсь, мне было бы неприятно замарать мою шпагу кровью подобных негодяев. Притом это наделало бы шуму; дозорные, может быть, захотели бы узнать причину шума, и мы были бы принуждены или убить с полдюжины, или позволить вести себя в Шатлэ.