— Я признаю высокую мудрость вашего преосвященства, — сказала герцогиня и задумалась.

— Приложи же ее к делу. Держи влюбленных поодаль, кокетничая с ними, держи всех, а особенно того, кого ты хочешь захватить. Одна минута слабости с Гастоном может погубить все наши планы. Взрослые мужчины и старики вкладывают в любовь страсть, а молодые люди только любопытство. Заставляй его желать и не соглашайся ни на что. Цена победы заключается в этом.

— Да, дядюшка, — печально сказала герцогиня.

Ришелье приметил эту внезапную печаль, но не подозревал настоящей причины.

— Не отчаивайся, малютка, — сказал он, — ты все наверстаешь после свадьбы.

Герцогиня старалась улыбнуться, но это ей не удалось.

— Теперь, когда ты меня поняла, когда все решено, — продолжал кардинал, — оставь меня, дитя мое; мой вечер еще далеко не кончен, я должен проработать часть ночи.

Молодая женщина встала, молча подставила лоб дяде, который в этот вечер хотел быть только дядей, и ушла. Кардинал позвал ее, когда она подошла к двери.

— Если ты провела вечер в этой гостиной, — сказал он, остановив на ней проницательный взгляд, — через которую непременно нужно пройти в эту оранжерею, сообщающуюся с улицей Гарансьер, можешь ли ты мне объяснить, каким образом маленькая дверь на улицу, которую я оставил отворенной в начале вечера, очутилась запертой изнутри?

Герцогиню на минуту ошеломил этот вопрос. Он так близко касался пылкого свидания с Гастоном, по поводу которого кардинал давал ей такие строгие наставления, но она скоро оправилась.

— Это я заперла дверь, дядюшка, — сказала она спокойно. — Мне послышался в той стороне шум, правда существовавший только в моем воображении, но все-таки напугавший меня. Тогда я собралась с мужеством и храбро пошла задвинуть запор.

— Довольно, — сказал убежденный кардинал. — Твоего объяснения достаточно для меня. Прощай, дитя мое. Воротись в Люксембург и, как всегда, остерегайся, чтобы тебя не приметили.

Герцогиня вышла из гостиной в оранжерею, сообщавшуюся с комнатами кардинала, смежными с садом, через который надо было пройти в Большой Люксембург. Она шла потупив голову, совсем не такая веселая, как несколько минут тому назад. Корона казалась ей теперь очень далеко, если кардинал справедливо оценил любовь такого молодого человека, как герцог Анжуйский.

«Кардиналу следовало раньше сообщить мне свои планы, — думала она, — как развязать теперь с принцем начатую интригу?»

Честолюбивая вдова вернулась в свои комнаты в Люксембург, раздираемая смертельными сожалениями. Она видела во сне молодого принца, которого она старалась прельстить, а он поворачивался к ней спиной.

VIII

Ришелье, любуясь собой, находит себя красивее Аполлона Бельведерского, а аббат де Боаробер, пьяный, старается доказать, что он напился не для своего удовольствия


Ришелье, когда уходила герцогиня, не тронулся с места. Когда он решил, что она вышла из Люксембурга, он также вышел из гостиной, где происходил их разговор, и по той же дороге пошел в свой кабинет. Это была большая комната в нижнем жилье нового дворца, выходившая в сад. Многочисленная библиотека покрывала стены, квадратный стол, заваленный книгами и бумагами, планами крепостей и пергаментами с государственными печатями, стоял посредине. В огромном камине пылал яркий огонь. Ришелье скорее лег, чем сел в широкое кресло, и, потупив голову, устремив глаза на уголья, тотчас погрузился в глубокие размышления. Все происшествия этого вечера, в которых он играл такую странную роль, проходили одно за другим в голове его, и он каждое подверг строгому контролю холодной оценки; каждое слово, каждое движение, каждый тон голоса королевы и ее фаворитки герцогини де Шеврез в той сцене, где он осмелился сделать объяснение гордой Анне Австрийской, были им взвешены, проанализированы, обсуждены, истолкованы. И, невероятное дело, этот хитрый человек, этот лукавый кардинал, этот тонкий дипломат, этот непобедимый политик не только ни минуты не подозревал, что он был одурачен, но еще остался твердо убежден, что он почти выиграл свою смелую партию. Герцогиня де Шеврез не преувеличила ничего и хорошо оценила его, когда говорила королеве, что у него больше тщеславия, чем у светского человека, и что если на него напасть с этой стороны, то он сумеет защититься не лучше школьника. Этот великий ум действительно имел свои мелочи. Ришелье хотел слыть красавцем, счастливым обожателем женщин. Пошлые лавры донжуана имели в его глазах более цены, чем патент на бессмертие, которое потомство должно было впоследствии присудить ему как гениальному государственному человеку. Понравиться королеве, которая слыла по справедливости одною из величайших красавиц в Европе, взять себе в любовницы дочь короля испанского и жену короля французского — это было предприятие, достойное возбудить алчность прелата-обольстителя. Но к самолюбию присоединялась еще и любовь. Ришелье любил Анну Австрийскую. Отвращение, которое она всегда показывала к нему, надменность, с которой она постоянно принимала знаки его преданности и уважения, — все это не могло уничтожить любви, которую прелести королевы внушили ему с первого взгляда. Только он любил ее по-своему, и чувство его больше походило на ненависть, чем на любовь. Ревнуя к малейшей милости, которую Анна Австрийская могла бы оказать к кому бы то ни было, он успел, подстрекая ревность короля, удалить от нее всех людей, способных внушить ему опасение. Потом, ревнуя даже к законному расположению к королю, ее супругу, он умел удалить Людовика XIII от брачного ложа, внушив ему с вероломным искусством отвращение к молодой жене. Он не хотел, чтобы ею обладал кто-нибудь другой, кроме него, даже муж. Потом к этой любви примешивалась перспектива верного успеха в самом смелом плане, который когда-либо приходил в голову министра: быть отцом будущего короля, вместо которого он хотел царствовать. Людовик XIII должен был умереть в молодости. Надо было заранее принять меры предосторожности.

Ришелье, погрузившись в размышления, самодовольно вспоминал сцену, разыгранную им в этот вечер пред королевой. Он был убежден, что он преуспел; королева обращалась с ним совсем не так, как обыкновенно. Вместо холодности, которую она всегда показывала к нему, она была с ним почти любезна. Она улыбнулась, когда увидела его, захохотала, когда он стал танцевать, потом выслушала без гнева довольно прозрачные слова, которыми он старался растолковать ей свои чувства. Он осмелился поцеловать ее руку, и рука эта не была отнята. Подобная благосклонность такой женщины, как Анна Австрийская, равнялась успеху.

Когда кардинал дошел до этого места в своих размышлениях, он распахнул рясу и обвел все свои члены самодовольным взглядом. Он приписывал своему успеху непреодолимое действие, произведенное взглядом на его формы, так благоприятно выставленные костюмом Панталоне.

— Герцогиня де Шеврез была права, — прошептал он, — я никогда не победил бы предубеждения Анны Австрийской, если б не решился показаться ей в другой одежде.

Он встал и задумчиво прислонился к углу камина.

— Она опять права, — продолжал он, помолчав несколько минут, — настаивая, чтобы я немедленно написал к королеве. Зайдя так далеко, я останавливаться не могу. Да, я должен написать, и напишу.

Он взял с камина серебряный колокольчик и позвонил. Портьера в углу кабинета тотчас приподнялась, и явился лакей.

— Аббат вернулся? — спросил Ришелье.

— Вернулся, — отвечал лакей.

— Позовите его ко мне сейчас.

Лакей колебался.

— Аббат де Боаробер не в состоянии явиться сегодня к вашему преосвященству, — сказал он наконец.

— Он пьян?

— Не совсем.

Ришелье сделал движение нетерпения.

— Все равно, позовите его, и если он считает себя слишком пьяным, чтобы меня понять, пусть образумится в холодной ванне.

Лакей вышел. Не прошло и пяти минут, как портьера приподнялась, и вошел аббат Метель де Боаробер, один из будущих основателей Французской академии, друг если неизвестный, то, по крайней мере, самый преданный и самый короткий, кардинала Ришелье. Доказано, что аббат де Боаробер, или из равнодушия к людям, или из лености, не играл никакой роли в министерстве кардинала, но пользовался его полным доверием и часто разделял самые тайные его планы. Все записки того времени говорят о нем одно и то же, то есть что он был игрок, пьяница, развратник, но самый веселый и самый добрый человек на свете. Он был толст, румян, имел большой живот, тройной подбородок и отвислые щеки.

Слуга, посланный за ним, не солгал. Аббат, войдя в кабинет, где ждал его кардинал, был еще пьян. Но как закоренелый пьяница, он крепко держался на своих коротеньких ножках, и мысли его были так свежи, как будто он целый месяц пил одну воду.

— Ваше преосвященство, вы меня спрашивали? — сказал он, не совсем внятно произнося слова. — Не в дурном ли вы расположении духа и не хотите ли для развлечения позаимствоваться веселостью Боаробера?

— Нет, аббат, — ответил Ришелье, устремив на толстяка проницательный взгляд, — я не расположен сегодня забавляться вашими площадными шуточками, я хочу только узнать, прежде чем скажу вам что-нибудь, в состоянии ли вы выслушать и понять меня. Вы совсем еще пьяны?

— Наполовину. А что касается, способен ли я слышать и понять, ваше преосвященство оскорбляет меня, сомневаясь в этом. Мысли мои никогда не бывают яснее, как в то время, когда я выпил пять или шесть бутылок молочка Генриха IV. Если бы вы, ваше преосвященство, попробовали этого средства только один раз, вы непременно повторили бы его.

— Довольно, — сказал Ришелье с жестом отвращения.

— Напрасно ваше преосвященство пренебрегает бутылкой и своими друзьями, — продолжал аббат с той свободою в обращении, которую кардинал позволял ему одному, — а сегодня вам еще менее обыкновенного следует ставить в преступление, что я напился, потому что если я половину вина выпил для своего удовольствия, то другую половину выпил для вас.