Вот и Степа мог рассмешить любого. Как скажет что-нибудь, то хоть стой, хоть падай.

К примеру, имела Мария Юрьевна, скажем так, не красящую ее привычку бросать в окошко сухие или заплесневевшие кусочки хлеба. «Птички съедят», — как бы оправдываясь, объясняла она. А однажды забыла она про половинку хлеба в сумке, а тот через месяц высох и покрылся сплошным налетом. Мария Юрьевна посмотрела на него, вздохнула и по привычке давней спустила в окошко. «Птички съедят», — сказала она. Степа бросил взгляд в окошко и произнес похоронным голосом: «Все, убила соседа».

Они вместе с Олей хохотали до слез. А Степа подливал масла в огонь, рассуждая, какие он будет носить «передачки» матери, осужденной за убийство половинкой хлеба.

Вот и теперь Степан в зале рассказывал гостям что-то смешное, и там то и дело слышались взрывы хохота. Особенно выделялся высокий визгливый смех Лены. Она прятала лицо в ладошках, из-под которых все равно вырывался ее игривый хохоток.

Оля болезненно морщилась на кухне. «Не дай, Боже, такую в невестки».

Жеманность Леночки, ее неестественные манеры раздражали Олю до невозможности. «Ну, ничего, удачно выросли из Ани-ревуньи в третьем классе, пережили Зиночку-воровку в шестом, вынесли Ирочку-матерщинницу в восьмом, как-нибудь пронесет мимо Леночки».

Когда брат матери, дядя Витя, завел «Ой, мороз, моро-о-оз!», а кое-кто из соседей и знакомых матери затянули «Каким ты был, таким и остался», молодежь поняла, что пора расходиться.

Степа захватил гитарку, и все вышли во двор. Устроились в детской беседке. Вспоминали школу, рассказывали что-то глупо-веселое.

Леночка вцепилась в Степу и выглядела еще смешнее в своей попытке казаться взрослой, почти замужней дамой. Она делала неуместные замечания Степе, недовольно собирала губы в узелок, если он, увлеченный беседой, не обращал на нее внимания, либо звонко хихикала, когда все уже отсмеялись.

Наконец наступил тот момент, когда уже почти никто друг друга не слушал, а только тихонько говорили все.

Степа легонько перебирал струны. В свете луны на его лице можно было наблюдать блуждающую улыбку.

Если бы его спросили, что он чувствовал в тот момент, он, наверное, не смог бы ответить. Скорее всего, это была грусть, тихая щемящая печаль, какое-то тревожное любопытство — а что там дальше? Что будет завтра? Как все повернется? Чего ждать?

— Степ, давай пройдемся, ладно? — подергала его за рукав Ленка.

Они выскользнули из беседки и пошли по дорожке к шоссе.

Степа молчал. Она тоже.

Он частенько ловил себя на мысли, что с Ленкой не так просто найти тему для разговора. Следуя каким-то своим взглядам на романтические отношения, Лена частенько дулась на его безобидные шутки или смеялась в то время, когда вовсе не следовало смеяться. Из литературы она предпочитала книжное изложение бразильских сериалов, а из музыки — Киркорова и Таркана.

В какой-то момент он почувствовал, что Леночка хочет остановиться.

Она порывисто прижалась к нему.

— Знаешь, я буду тебя ждать, — произнесла Леночка тоном торжественной пионерской клятвы.

— И на дискотеки не будешь ходить? — поинтересовался Степа с иронией.

— Нет, не буду, — ответствовала серьезно будущая военная подруга.

— И в кино ходить не станешь?

— Не стану… если хочешь, — глухо выдавила она ему в грудь.

— И пирожных с конфетами обещай в рот не брать, — не сдержавшись, хохотнул он.

— Вот, опять ты смеешься! — с отчаянием воскликнула Леночка. — А я серьезно!

Несерьезность Степана, сломавшего такую душещипательную сцену, разозлила ее. Она отстранилась.

— Ладно, ладно, — поспешно сказал он. — Я больше не буду. — И прижал к себе. — Просто пиши мне.

Через минуту Леночка ткнулась в его губы своими крепко сжатыми, как у партизанки-подпольщицы, губами.

Степан вдруг понял, что она его совсем не волнует. Вначале у него, конечно, были поползновения, но Леночка была слишком правильной и «не дала». Но не это было главным. Просто постепенно он стал относиться к Леночке, как к актрисе, играющей роль его девушки. Они оба играли свои роли и не замечали этого, думая, что так и надо.

В эту ночь он проводил ее до дома, благо Запеченск с одного конца до другого можно было пройти за час. Они снова поцеловались почти братским поцелуем и расстались.

Несмотря на неловкость расставания, Степан не чувствовал ни сожаления, ни своей вины. Какая бы Леночка ни была, она все же его девушка. Как-нибудь все утрясется. Он не любил загадывать.

Совсем поздно, почти под утро, когда все в доме уже спали, Степан сел тихонько на кухне и тронул струны старенькой гитарки Пашки-Трубача. Ни с дисками, ни с книгами, ни с футбольным полем родной школы, ни с маминой стряпней не было так жалко расставаться, как с гитарой. Потому что она была центром всего этого. Она рождала воспоминания, обволакивала сердце сладкой тоской. Она напоминала обо всех школьных каникулах, о весенней листве, пронзенной солнечными лучами, о плавающем в воздухе тополином пухе, о поблескивающей веселой Оке, о запахе ванили по воскресеньям, о первом падении с велосипеда…

— Под небом голубым

Горит одна звезда —

Она твоя, о ангел мой,

Она твоя всегда…

Струны дрожали под пальцами. Эта дрожь передавалась душе, и она тоже дрожала, словно предчувствуя, что потом уже никогда не будет так, как сейчас.

Никогда.

ПОТОМ все будет по-другому.

Иногда душевные пророчества имеют обыкновение сбываться. Но мы не думаем, не понимаем, не хотим принимать эти пророчества, относя их на счет собственных страхов и подспудной тяги к самоистязанию. И это правильно, иначе человечество сошло бы с ума, боясь сделать шаг вперед.

2. Вспоминая о доме

Он всегда хотел знать, есть ли предел человеческому терпению. Или человеческому мужеству. Или человеческой глупости. Или нечеловеческой жестокости.

Попав в эту маленькую горную республику, Степан Рогожин понял, наконец, что если этот предел на самом деле есть, то до него еще очень далеко.

Он видел бесконечные кровавые раны. И на теле друзей, и на теле этой горной земли. И что было хуже, он не мог бы сказать.

Первое, что его здесь поразило, — дороги. Искореженные траками многотонных машин, заполненные грязной водой, исковерканные, исполосованные, словно огромными ножами. Военные дороги. Они первые принимают на себя удар. Они и спасение, и одновременно смертельная ловушка. Чеченов дороги привлекают больше, чем одиноко стоящие КПП, которые могут пребольно огрызаться на любую провокацию. А дороги безмолвны. Дороги беспомощны.

Многокилограммовые фугасы, устанавливаемые на дорогах чеченами, часто находили свой лакомый кусок, несмотря на напряженную работу разведки и саперов. Не говоря уж о шакальих засадах ваххабитов.

Раньше, как казалось Степану, от выражения «разбойники с большой дороги» веяло чем-то романтическим, пушкинским. Сразу представлялся Робин Гуд или Дубровский. Но сейчас он понял весь зловещий смысл этого выражения.

Однажды они наткнулись на такую засадку. Чечены подорвали фугас у дороги, чтобы отвлечь внимание и заставить десантников запаниковать, но запаниковали сами. Ударили из автоматов по пустой броне. Десантникам хватило нескольких гранат, чтобы отрезать их от «зеленки», заставить залечь.

После десятиминутного боя из «зеленки» вытащили двоих тяжелораненых и одного живого чечена. Чечен был в цивильной одежде — джинсы, свитер, грязная рубашка, кроссовки. Он испуганно закрывал голову и старался сжаться в комочек. Лицо, шею, кадык его покрывала густая поросль волос. Щуплый. Худые руки-плети. Пальцы с изломанными грязными ногтями. Когда его расспрашивали, он отвечал с глухой безразличностью. Горловой акцент резал слух.

Старший сержант Степан Рогожин не мог сказать, что испытывали к этому человеку его товарищи, но ему самому этот бубнящий волосатый чечен казался безобидным и мало значимым. Он походил на оторванный кусок огромного, злобного, ядовитого животного, ползавшего по этой земле уже много лет. Сам по себе кусок, ампутированный от этой ядовитой твари, ничего из себя не представлял. Ровным счетом ничего.

По словам чечена, ему было 40 лет. Степан подумал, кем же он был до всей Дудаевской заварухи? Учителем? Инженером? Строителем? Водителем?

Этот вопрос странно взволновал Степана. Он подошел к чечену ближе, приподнял за волосы его голову и спросил:

— Ты кто?

— Я прирастой житэль. Я ничэго не зинаю…

— Я спрашиваю, кем ты был раньше?

Чечен посмотрел на Степана исподлобья. В его глазах читалось непонимание. Или удивление.

— В гаркомэ камсамола работал, — наконец произнес он.

«Комсомольский вожак», — усмехнувшись, подумал Степан и отошел от чечена, которого втолкнули в брюхо БМП.

Сколько их, этих «комсомольцев», разбрелось по горным дорогам? Где они теперь, эти чеченские парни, призывавшие гортанными голосами к славе коммунизма, к торжеству светлого будущего? Их нет. Они, словно вурдалаки или оборотни, претерпели изменения такого глубокого свойства, что впору поверить в мистику. Неужели эта безумная, исступленная жажда крови, эта слепота к страданиям других и, прежде всего, к страданиям своего собственного народа таились внутри каждого из них? Что ими движет на самом деле? Деньги? Обида на Сталина? Или прочувствованный и рассмакованный вкус полной безнаказанности, когда любое преступление — уже не преступление вовсе, а один из эпизодов быта, удобное решение проблем? Степан часто думал об этом и не мог понять. К тому времени, как старший сержант Рогожин попал в одно из подразделений 247-го десантно-штурмового полка, большие начальники по телевизору объявили, что «основные антитеррористические операции в республике закончены» и что «остались разрозненные банды, которые армейские войска и войска МВД будут планомерно уничтожать».