– Сколько тебе лет? – внезапно спросил он. Эдме открыла орехового цвета глаза, засмеялась, обнажив маленькие квадратные зубки.

– О! Дай подумать… мне будет девятнадцать пятого января… Постарайся не забыть…

Он резко убрал руки, и молодая женщина скользнула в постель, точно брошенный шарф.

– Девятнадцать, это потрясающе! А ты знаешь, что мне уже пошёл двадцать шестой?

– Ну конечно, знаю, Фред.

Он взял со столика у изголовья зеркало в светлой черепаховой оправе и стал разглядывать себя.

– Двадцать пять!

Двадцать пять, мраморно-белое лицо, которое всё ещё выглядит непобедимым. Двадцать пять, но у внешних уголков глаз и под ними, тонко воспроизводя античную линию век, две складочки, которые видны только при ярком свете, две отметины, сделанные такой грозной и лёгкой рукой… Он положил зеркало на место.

– Ты моложе меня, – сказал он Эдме, – это меня шокирует.

– А меня нет!

Она ответила вызывающим, многозначительным тоном. Он пропустил её ответ мимо ушей.

– Знаешь, почему у меня такие красивые глаза? – спросил он её серьёзно.

– Нет, – сказала Эдме. – Может, потому, что я их люблю?

– Это лирика, – ответил Ангел и пожал плечами. – А дело в том, что мой глаз по своему строению напоминает камбалу.

– Что-что?

– Камбалу.

Он сел рядом, чтобы ей было лучше видно.

– Вот смотри: уголок, который рядом с носом, – это голова камбалы. Потом линия глаза поднимается наверх, это её спина, а внизу – тут ровнее – это брюхо камбалы. Другой угол глаза, вытянутый к виску, – это её хвост.

– Вот как?

– Да. Если бы мой глаз имел форму окуня, то есть его верхняя и нижняя дуги были бы одинаковые, у меня был бы глупый вид. Вот ты даже имеешь степень бакалавра, а что ты об этом знаешь?

– Вынуждена признать, что ничего.

Она замолчала в некоторой растерянности: он говорил так напыщенно, без всякой иронии и выглядел при этом, в общем, довольно нелепо.

«Бывают минуты, – думала она, – когда он похож на настоящего дикаря. Словно только что из джунглей. Но тогда он хоть разбирался бы в растениях и животных – впрочем, мне кажется, что он и с людьми-то знаком не слишком близко».

Ангел, сидя рядом с ней, одной рукой обнимал её за плечи, а другой перебирал маленькие, очень красивые круглые и ровные жемчужины надетого на ней ожерелья. Она вдыхала запах одеколона, в употреблении которого Ангел совершенно не знал меры, и, опьянённая, слабела, как роза в жаркой комнате.

– Фред… Давай ещё поспим… мы так устали…

Казалось, он не слышал её. Его упорный и тревожный взгляд был прикован к жемчужному ожерелью. – Фред…

Он вздрогнул, поднялся, с яростью скинув с себя пижаму, совершенно голый бросился на кровать и сейчас же уткнулся лбом в её плечо, где всё ещё проступали хрупкие ключицы. Эдме во всём повиновалась ему: подвинулась, откинула руку. Ангел закрыл глаза и застыл в неподвижности. Она лежала без сна и, полагая, что он заснул, старалась не шевелиться, хотя ей было трудно дышать под тяжестью его головы. Но через некоторое время он рывком перевернулся, проворчав, точно во сне, что-то нечленораздельное, и перекатился вместе с простынёй на другой край кровати.

«Видно, у него такая привычка», – решила Эдме.


Всю зиму она просыпалась в этой квадратной комнате с четырьмя окнами. Из-за плохой погоды задерживалось строительство нового особняка на улице Анри Мартена, не последнюю роль тут играли и капризы Ангела, который пожелал иметь чёрную ванную комнату, гостиную в китайском стиле, а в подвальном этаже – бассейн и гимнастический зал. На возражения архитектора он отвечал: «Мне на всё наплевать. Я плачу и хочу, чтобы меня слушались. Деньги меня не волнуют». Но время от времени он всё же кидался к смете, заявляя, что «сына Пелу не проведёшь».

Действительно, он свободно ориентировался в ценах на цемент и искусственный мрамор, при этом у него была такая удивительная память на цифры, что подрядчики относились к нему с уважением.

Ангел мало советовался с молодой женой, он не преминул продемонстрировать ей свою авторитетность в данной области, однако, давая указания рабочим, старался быть краток – видимо, всё же был не очень уверен в себе. Эдме отметила, что ему инстинктивно удаётся подобрать красивое сочетание цветов, но к формам и к особенностям стиля он относится с полнейшим пренебрежением.

– Ты создаёшь проблемы на пустом месте… Как обставить курительную комнату? Пожалуйста, сейчас я тебе всё расскажу: стены покрасим в голубой цвет. Голубой цвет ничего не боится. На пол – сиреневый ковёр, он не будет бросаться в глаза при голубых стенах. А дальше можно смело использовать и чёрный, и золото для мебели и украшений.

– Да, ты прав, Фред. И всё же эти красивые цвета безжалостны. Они лишают комнату изящества, тут обязательно просится что-то светлое: белая ваза или статуя…

– Вот уж нет, – прервал он её довольно резко. – Белой вазой буду я в голом виде. И надо что-нибудь красное, подушку или плед: на красном ярче выделяется белизна.

Её одновременно пленяли и шокировали эти картины, которые превращали их будущее жилище в какой-то дворец с двусмысленным предназначением, в храм, построенный в честь Ангела. Однако она ни в чём не перечила ему, лишь осторожно просила оставить для неё «маленький уголок» для ценной вещички, подаренной Мари-Лор, которую ей хотелось поставить на белом фоне…

Благодаря своей удивительной покладистости, за которой стояла уже успевшая закалиться, несмотря на её юность, воля, она сумела прожить четыре месяца у свекрови и все эти четыре месяца противостоять бесконечным ловушкам и западням, которые ставились её покою, её настроению, и без того не слишком ровному, и её дипломатическому искусству. Близость столь лёгкой добычи явно вскружила голову Шарлотте Пелу, и та пускала стрелы без всякого разбору, кусала при любой возможности.

– Возьмите себя в руки, госпожа Пелу, – время от времени увещевал её Ангел. – Кого вы будете сжирать следующей зимой, если я вас теперь не остановлю?

Эдме поднимала на мужа глаза, полные страха и благодарности, и старалась поменьше думать о госпоже Пелу и пореже смотреть на неё. Однажды вечером Шарлотта, переговариваясь с Эдме поверх вазы с хризантемами, как бы по ошибке трижды назвала её Леа. Ангел нахмурил свои сатанинские брови:

– По-моему, у вас совсем плохо с головкой, госпожа Пелу. Боюсь, вам требуется лечение в полной изоляции.

После этого Шарлотта Пелу молчала целую неделю, но Эдме так и не решилась спросить у своего мужа: «Это из-за меня ты рассердился? Это меня ты защищал? Или ту женщину, которая была до меня?»

В детстве и юности она научилась терпеть, молчать и надеяться, а также виртуозно использовать эти приобретённые в неволе навыки в качестве оружия. Красавица Мари-Лор никогда не ругала свою дочь: она лишь наказывала её. Ни одного резкого слова, но и ни одного ласкового. Одиночество, потом интернат, потом опять одиночество на каникулах, частые домашние аресты в красиво обставленной комнате и, наконец, угроза замужества: как только чересчур красивая мать заметила расцветающую красоту дочери, красоту иную, чем её собственная, – робкую, словно подавленную, но тем более трогательную – она тут же вознамерилась выдать её замуж, всё равно за кого.

По сравнению с бесчувственностью матери, холодной, как изваяние из золота и слоновой кости, откровенное злопыхательство Шарлотты Пелу казалось просто цветочками.

– Ты боишься моей уважаемой матушки? – спросил её как-то вечером Ангел.

Эдме улыбнулась и состроила беззаботную гримаску.

– Боюсь? Нет. Чего бояться хлопающей двери? От этого вздрогнешь, да и только. А вот когда прямо по твоему телу проползает змея…

– Мари-Лор – змея настоящая, да?

– Настоящая!

Он ожидал исповеди, но Эдме молчала, и он по-дружески обнял жену за худые плечи.

– Мы с тобой в некотором роде сироты, не так ли?

– Да, сироты! Но очень милые!

Она прижалась к нему. Они были одни на веранде. Госпожа Пелу, как выражался Ангел, готовила у себя наверху яды на завтра. За окнами была холодная ночь, в ней, точно в пруду, отражались мебель и лампы. Эдме чувствовала себя в тепле и под защитой, руки стоящего рядом с ней мужчины вызывали в ней доверие. Но вдруг она подняла голову и вскрикнула от изумления: Ангел запрокинул вверх своё удивительное, полное отчаяния лицо, закрыл глаза, и между сомкнутыми ресницами поблёскивали с трудом сдерживаемые слёзы…

– Ангел, мой Ангел! Что с тобой?

Она невольно назвала его этим именем, которое дала себе зарок никогда не произносить. Ангел, словно очнувшись, перевёл на неё взгляд.

– Ангел! Господи, мне страшно… Что с тобой?

Он немножко отстранил её и, держа за руки, посмотрел ей в глаза.

– Что ты, малышка! Чего ты испугалась?

Он широко распахнул свои бархатные глаза, спокойные, загадочные, похорошевшие от слёз. Эдме готова была молить его не говорить ни слова, но он опередил её:

– Какие мы с тобой глупые! И всё из-за того, что почувствовали себя сиротами. Чушь какая! Но ведь это правда…

Он снова принял насмешливо-важный вид, и она вздохнула с облегчением, уверенная, что больше он ничего не скажет. Он начал тушить канделябры, а потом вдруг снова повернулся к Эдме.

– Видишь, может, и у меня тоже есть сердце… – сказал он не без хвастовства, то ли наивного, то ли хитроумно разыгранного.


– Что ты здесь делаешь?

И хотя он окликнул её совсем тихо, звук его голоса настолько поразил Эдме, что она качнулась вперёд, словно её кто-то толкнул. Застыв как вкопанная перед раскрытым секретером, она уронила обе руки на разбросанные бумаги.

– Я разбираюсь, – сказала она слабым голосом.

Эдме подняла руку, которая, словно онемев, застыла в воздухе. Потом она опомнилась и решила говорить правду.

– Понимаешь, Фред… ты же говорил мне, что с ужасом думаешь о том, сколько тебе придётся разбирать к нашему будущему переезду и в комнате, и в секретере, и в шкафах. Вот я и подумала, что могу помочь тебе разобрать, рассортировать… поверь, у меня и в мыслях не было ничего плохого, ну а потом я всё же не удержалась, соблазн был слишком велик, появились нехорошие мысли – вернее, нехорошая мысль… Я прошу у тебя прощения. Я трогала вещи, которые мне не принадлежат.