Мы держались за руки, господин д'Авриньи и я, готовые плакать вместе с ней, и были счастливы несказанным и чистым счастьем, которое не имеет ничего земного. Только одного не доставало, Антуанетта: Антуанетта, если бы вы были здесь!

Наконец, эта сидячая жизнь, если так можно выразиться, показалась ей недостаточной, она встала, сделала мне знак подойти к ней и прижалась к моей руке.

Господин д'Авриньи подвинулся.

— Ах, отец, — сказала она, — вспомните, что вы мне обещали: позволить прогуляться в саду.

— О, — ответил господин д'Авриньи, — я разрешаю от всего сердца, но идите осторожно.

— Отец, — сказал я ему, — посоветуйте Мадлен опереться на меня.

И он ответил кивком головы.

Я думал, что он ревновал, видя, как Мадлен взяла мою руку, но, если это чувство и было в его сердце, то он быстро справился с ним, так как сделал знак рукой, чтобы мы пошли.

Мы осторожно удалялись.

Можно было подумать, что Мадлен видела впервые деревья, цветы и газон, все заставляло ее вскрикивать: жук — живой изумруд, — который переходил дорогу, бабочка — летящий цветок, — которую легкий ветерок переносил с одного куста на другой, бражник с длинным хоботком и такими стремительными крыльями, что можно было подумать, что он неподвижен. Никогда еще природа не казалась нам такой живой.

Каждый пучок травы, каждый куст, каждое шпалерное дерево, населенное миром насекомых, птиц, рептилий — красивых, легких, оживленных, жужжащих, кричащих, поющих — все ликовали так, будто благодарили Бога, которого мы должны были так благодарить.

Можете ли вы поверить, Антуанетта? Мы обошли весь сад, не произнеся ни слова. Только Мадлен воскликнула несколько раз радостно, в то время как я не сводил с нее глаз.

Только один раз, когда мы проходили по проталине, я посмотрел на отца. Он сидел в кресле, где до этого сидела она, и целовал цветы, которые она целовала.

К концу первого круга он пошел нам навстречу и внимательно посмотрел на дочь: она прекрасно перенесла эту маленькую усталость, и ее лицо, слегка оживленное слабым розовым цветом, разливавшимся по ее щекам, говорило о здоровье. Мадлен настаивала, чтобы сделать еще круг, но господин д'Авриньи был непреклонным и проводил ее к креслу.

Мы оставались в саду до трех часов пополудни, и во время этих четырех или пяти часов, проведенных на воздухе, Мадлен набралась сил, и мне кажется, что, покидая ее, я могу быть спокоен за ее здоровье.

Я не прощаюсь с вами, Антуанетта, а напишу вам прощальное письмо, я дам вам рекомендации, не оставлять ни на день Мадлен и всегда говорить с ней обо мне».


«Суббота, 8 часов вечера.

Завтра я уезжаю, дорогая Антуанетта, я не писал вам четыре дня, так как у меня не было ничего нового, чтобы вам рассказать и вы должны были узнать из двух писем, полученных от господина д'Авриньи, что Мадлен чувствует себя лучше.

Каждый из дней, которые прошли с тех пор, как я вам написал, — это повторение предшествующего дня, только с каждым днем Мадлен набиралась сил, и это под постоянным наблюдением господина д'Авриньи, который является примером отцовской любви.

Теперь она встает самостоятельно, идет одна в сад и одна возвращается; я почти завидую такому хорошему здоровью, так как, похожая на ребенка, ускользнувшего из помочей, Мадлен не желает, чтобы ее кто-нибудь поддерживал.

В остальном, дорогая Антуанетта, вы имеете в ней нежную и очень искреннюю подругу, о чем я могу судить в течение нескольких дней.

День моего отъезда приближается и омрачает лицо Мадлен. Господин д'Авриньи, видя это облачко, говорит:

— Смелее, милое дитя, ты не останешься одна, я здесь, а в понедельник возвращается Антуанетта.

Тотчас же при этом обещании вашего возвращения облачко уплывает далеко, и Мадлен первая говорит:

— Да, да, ему нужно ехать.

И сегодня она сказала это, хотя отъезд назначен уже на завтра.

Однако я хорошо чувствую, что господина д'Авриньи беспокоит приближение моего отъезда.

Сегодня, когда в шесть часов вечера я покинул Мадлен, ее отец пошел за мной и, отойдя со мной в сторону, сказал:

— Мой дорогой Амори, вы собираетесь уехать, вы видите, как Мадлен благоразумна и как без всякого волнения она приходит в себя, следите за ней, берегите ее от волнений по поводу вашего отъезда, будьте холодны, если нужно: я боюсь сильных проявлений вашей любви.

Дважды вы уже видели эффект от этих слишком пылких ощущений.

В первый раз, когда вы ей сказали, что вы ее любите, — как ей стало плохо!

Во второй раз, когда вы танцевали с ней вальс, и она чуть не умерла.

Ваше слово, ваше дыхание имеют на этот нервный и хрупкий организм фатальное влияние. Заботьтесь о ней, как заботятся о цветке, и как я сделал теплым воздух, сделайте вашу любовь к ней чистой.

Я хорошо знаю, что это трудно для вас, молодого и пылкого, подумайте — это ее жизнь, Амори, и, если случится третий кризис, похожий на два других, я не ручаюсь ни за что. Впрочем, в момент отъезда я буду рядом.

Я ему обещал все, что он хотел, увы! Я хорошо вижу существование этого хрупкого ребенка, висящее на волоске, который может порваться от любого жестокого волнения, и я вижу, благодаря Богу, достаточно, чтобы согласиться сделать вид, что люблю ее меньше, чем на самом деле.

Затем я поднялся в свою комнату, чтобы написать вам эти несколько строк, которые я окончу позже, так как Мадлен велела сказать, чтобы я спускался, что она меня ждет».

XXIV

«10 часов.

Ругайте меня, Антуанетта, так как боюсь, что совершил большую глупость. Я нашел Мадлен одну, она послала за мной, чтобы сказать мне, что рассчитывает увидеть меня наедине до моего отъезда. Дорогое дитя, невинное в душе, просило меня о свидании, в котором другая отказала бы мне, если бы я ее об этом попросил.

Верьте мне, если хотите, Антуанетта, но, связанный обещанием, данным господину д'Авриньи, я сначала хотел отдалить от себя этот час блаженства, какой в другое время я оплатил бы годом своей жизни.

Я ей сказал, что, без сомнения, миссис Браун получила указание от господина д'Авриньи; вы видите, я твердо решил не поддаваться своему желанию.

— Но зачем говорить об этом миссис Браун? — ответила мне Мадлен.

— Как вы это сделаете? Миссис Браун отделяет от вас только перегородка, и при малейшем шуме, который она услышит, она подумает, что вам нездоровится, она войдет и найдет меня у вас.

— Да, без сомнения, если вы придете сюда, — ответила Мадлен.

— Куда же вы хотите пригласить меня?

— Не могли бы вы выйти в сад? Я к вам присоединюсь.

— В сад, подумайте только, дорогая Мадлен! А свежесть ночи?

— Разве вы не слышали вчера, как мой отец говорил, что следует бояться от восьми до девяти часов вечера, — то есть, того часа, когда приходит ночь? Но когда эта первая свежесть исчезнет, наши ночи такие же теплые, как и дни; впрочем, я накину кашемировую шаль.

Я хотел отговорить ее, хотя уже чувствовал себя увлеченным, несмотря ни на что.

— Но, — сказал я ей, — разве необходимо, чтобы мы были наедине ночью?

— Мы ведь бываем наедине днем, — ответила она мне с восхитительной наивностью, которая вам знакома.

— Но, днем — это днем… — возразил я.

— Ну какая разница? — спросила Мадлен.

— Большая, моя милая, — возразил я, улыбаясь.

— Но разве вы не жаловались когда-то, что во время путешествия отец будет нас стеснять? Вы рассчитываете, что будете наедине со мной днем и ночью?

— Но мы будем путешествовать только после нашей свадьбы.

— Да, я заметила, что женщина имеет больше привилегий, в которых нам, молодым девушкам, отказывают, как будто церемония бракосочетания сразу же может превратить безумного ребенка в разумное существо, в остальном разве мы как бы не женаты? Разве каждый не знает, что мы должны стать мужем и женой? И разве мы ими не были бы уже, не окажись я так жестоко больна?

Я затруднялся ей ответить.

— Вы мне теперь не откажете? — продолжала Мадлен. — Очень любезно будет с вашей стороны, если вы уедете в то время, когда вы должны о многом мне сказать, дать мне обещания. Вы не узнаете, когда уедете, как я буду несчастна. По крайней мере будет лучше, если вы уедете, сказав мне несколько добрых и нежных слов, которые доставят мне столько удовольствия, так как будут исходить от вас.

Я нашел свое положение смешным и мой ригоризм дерзким, я обещал себе следить за собой и за ней, и я обещал быть в саду в 11 часов.

На самом деле, моя дорогая Антуанетта, надо быть благоразумным, как семь мудрецов Греции одновременно, чтобы быть строгим к такой прелестной просьбе.

Я ей только посоветовал хорошо закутаться, что она мне и обещала, когда вошел ее отец.

В 10 часов мы вышли вместе.

— Вы видите, Амори, — сказал он мне, — я положился на ваше слово, и я оставил вас наедине с Мадлен… — Я хорошо понял, бедное дитя, что у вас есть о чем сказать. С вашей стороны — и я вас за это благодарю — вы были благоразумны. Вы видите, что и моя бедная Мадлен спокойна, она проведет спокойную ночь…

— Завтра утром я вас оставлю еще на час наедине, и через шесть недель вы встретите в Ницце вашу будущую жену, здоровую и счастливую.

Меня мучили угрызения совести, я был готов во всем ему признаться, но что сказала бы Мадлен?

Без сомнения, неудовольствие, которое она бы испытала, причинило бы ей больше вреда, чем наша встреча.

Впрочем, как я себе обещал, я буду следить за собой. Пробило одиннадцать часов, спокойной ночи, Антуанетта, я вас покидаю ради Мадлен…

Два часа утра.

Сразу же, как вы получите это письмо, Антуанетта, покиньте Виль-Давре и быстро приезжайте в Париж. Вы нам здесь очень нужны. Боже мой, Мадлен умирает!