Он еще раз поцеловал ее в губы и только потом стал покусывать и посасывать ее соски, пока Марию не пронзила тысяча крошечных молний. Она хотела выскользнуть из-под него, но левая рука, как и прежде, удержала Марию на подушке. И только когда губы насладились и вторым соском, Франко позволил ей снова двигаться. Мария тут же попыталась прильнуть к нему, притянуть его ближе к себе. Ее ноги разошлись, словно лепестки цветка, который внесли в теплую комнату из прохладного утреннего сада. Когда она ощутила упругое мужское достоинство Франко, то застонала. Она хотела этого мужчину. Сейчас. Немедленно. Навсегда.

Но Франко вновь не дал ей утолить страстное желание. Их тела плотно прижались друг к другу. Он провел рукой между ее ног и застонал, почувствовав влажную плоть. У Марии от счастья так закружилась голова, что стало даже страшно. Из горла вырвался жалобный стон.

– Я тебя так люблю, что даже внутри у меня все болит!

Ее шепот был сдавленным, задушенным страстью, которая нарастала с каждым прикосновением Франко. Ее прежние отношения с Магнусом расплылись в памяти, стали ничтожными и вообще не стоящими того, чтобы их хранить даже в виде воспоминаний.

– Я люблю тебя! Amore mio

Франко держал ее голову обеими руками, большие пальцы легли на щеки, он не сводил глаз с ее лица, когда входил в нее.

Наконец, наконец!

Она испугалась, что может слишком проявить себя, хотела закрыть глаза, будто бы занавешивая неким покровом самое сокровенное. Но все же она не отвела глаз: страх обидеть Франко оказался сильнее. Когда его руки скользнули вниз и обвили ее тело, Мария уткнулась лицом в прохладную, потную мужскую шею. Она с жадностью вдыхала своеобразный аромат табака, пота и лосьона после бритья. «Если я завтра умру, то умру счастливой», – подумала она и громко рассмеялась.

С этого момента они задвигались в едином ритме. Они слились в единую плоть, в единую страсть. Прошло немного времени, и они быстро достигли кульминации, ибо слишком долго ждали друг друга. Обнимаясь, они, вспотевшие и дрожащие, вскрикнули одновременно, достигнув вершины блаженства.

Марии не хотелось отпускать Франко. Он попытался переместить вес своего тела, но она обхватила его. Только не уходи! Ничего не говори. Никаких лишних поглаживаний. Он понял и, лишь слегка приподнявшись на локтях, чтобы не придавить ее, остался сверху. Никогда, никогда Мария больше не хотела потерять это чувство целостности.

Глава шестнадцатая

Тем летом Нью-Йорк был влюблен сам в себя, и Мария чувствовала нечто подобное. Впервые в жизни ей хотелось прихорашиваться, пользоваться парфюмом, наряжаться: она это делала для Франко. От мужского преклонения крошечный бутон ее женственности раскрылся, превратившись в красивый сияющий цветок.

– Ты спала с ним! – с бухты-барахты брякнула Пандора, увидевшись с Марией впервые после праздника.

Мария смогла лишь кивнуть и ужасно покраснела.

– Откуда… ты знаешь?

– В твоих глазах блеск, который появляется у женщин только после любовной ночи. И вполне счастливый, стоит заметить! Что бы я только ни отдала, только бы пережить подобное еще раз! – с тоской вздохнула она. – Но в последнее время мне встречаются мужчины, которые либо не интересуют меня, либо их привлекают особи их же пола. Может, ты меня поцелуешь, и это поможет? Вдруг твое состояние заразно?

Они обнялись, безудержно хихикая.

– Любовь – это странный зверь… – снова стала серьезной Пандора. – Он нападает на нас, женщин, и тогда…

– …делает нас неистово счастливыми! – смеясь, перебила ее Мария.

Пандора взяла ее за руку и крепко сжала, словно таким образом хотела привести девушку в чувство.

– …и если ошибешься, повалит тебя на лопатки, я это хотела сказать. Будь настороже, Мария! Они могут много говорить о свободной любви и равноправии полов, а в результате женщины всегда остаются с пузом и без мужа.

Мария громко рассмеялась.

– И это говоришь ты? Я готова была услышать такое из уст сестры! Но не беспокойся. – Она прижалась к Пандоре и доверительно произнесла: – Я и до этого не жила как монашка и все же не забеременела. Может, у меня вообще детей не будет!

Магнус всегда печалился из-за этого, особенно в первые годы. «Почему бы и у нас не появиться маленькому шалуну?» – часто говорил он, когда у Марии снова задерживались месячные. Марии всегда казалось, что ей нужно оправдываться. При этом она даже не жалела, что у них нет детей. Позже Магнус вообще перестал об этом говорить, только вид у него был мученический.

Магнус… Мария осознала, что воспоминания о нем практически полностью стерлись. Она встряхнулась, словно мокрая собака, которая хочет сбросить капли с шерсти.

Когда-нибудь она напишет ему и все объяснит.

– Ты не думаешь, что новый любовник может все изменить, – сухо сказала Пандора. – Ну, расскажи, как все прошло?

Мария сглотнула. Стоит ли на самом деле о таком рассказывать? Она действительно не хотела распространяться о любви к Франко из какого-то благоговейного суеверия, словно иначе все могло раствориться в воздухе. Но невозможно было не поделиться счастьем.

– Это было чудесно! Я еще никогда в жизни не испытывала подобных чувств. Франко и я… У меня все время было такое ощущение, что две половинки срослись в одно целое, понимаешь?

– Еще бы мне не понимать: ты основательно села на крючок! – ответила Пандора, кивая со знанием дела.


Блокнот для рисования обрел новую жизнь, и теперь Мария во время прогулок по городу иначе смотрела на людей и вещи: сложный узор на брусчатке, факиры на уличном празднике, силуэты портовых кораблей в утреннем тумане – ее окружали сотни идей, и самые красивые из них она должна перенести на бумагу.

– Я тебе всегда говорил, что твой талант снова проснется сам собой! – торжествующе произнес Франко. Но сам он был уверен, что именно его любовь возродила к жизни творчество Марии. Она не решалась ему сказать, что это случилось еще до их первой ночи: Марии нравилось представлять, что любовь Франко имела на нее такое воздействие.

Она отправляла эскизы в Лаушу, а корабли из Европы везли послания от Йоханны и других. Они поздравляли ее с удачной мыслью отправиться к Рут за новым вдохновением, не подозревая, что не только Нью-Йорк, но и любовь повлияла на ее воодушевление. Они еще не знали о драме, разыгравшейся в доме Майлзов. Рут не написала им об этом в последнем письме.

Мария уже раз десять извинилась за свою оплошность, но Рут до сих пор не простила ее. Сестры общались холодно и держали дистанцию. Попытки Стивена примирить их потерпели крах. Ванда же замкнулась в себе, словно улитка в своем домике, и никого не хотела видеть.

Марии ничего другого не оставалось, как гулять одной.

«Я хотела бы ходить по улицам Нью-Йорка и чувствовать себя просто женщиной, которая хочет получать удовольствие! Какой угодно женщиной». Эти слова попутчицы на корабле звучали в голове у Марии. Ее мучила совесть, что она до сих пор не навестила Горги. Но у нее просто не было для этого времени, каждый день наваливалось столько дел.

Если Франко не было рядом, ее путь обычно лежал в Гринвич-Виллидж. Мария по-прежнему была одержима мыслью, что нужно все впитать в себя и ничего не пропустить. И точно. Постепенно она стала понимать взаимосвязи, которые до сих пор ускользали от нее: натуралисты и символисты, приезжающие со всей Европы приверженцы «fin de siede decadence»[11], танцы Пандоры, экспрессионистские стихи Шерлейн и даже модернисты, которые изготавливали для Рут дорогие украшения, – все было связано, все сложилось как большая головоломка, стало чем-то неопределенным, чему еще не придумали названия. Здесь творила не Божья длань, а человеческие руки. Не было единого художественного стиля. Тут все было разрешено – средства безграничны. Хотя Мария жила в Америке уже почти девять недель, ее все еще смущало безмерное разнообразие, иногда даже пугающее. Как и прежде, она задавалась вопросом, где ее место во всех этих духовных экспериментах, протестах, вскрытом подсознании и освобождении женственности. Она вынуждена была признать, что в соответствии со здешними традициями искусство оказалось изрядно коммерциализированным. И все же она ощущала себя частью целого: об этом говорил ее распухший альбом для рисования, который она всегда носила с собой. Об этом же говорило и уважение других деятелей искусства, с которыми она встречалась. Прежде всего благодаря тому, что Мария оказалась великолепной собеседницей и обладала тонким художественным вкусом.

– Так ты из Германии? – поинтересовался один из художников, когда они собрались большой компанией. – Тогда ты наверняка знаешь моего друга Лионеля Фейнингера. Он тоже уже некоторое время живет в Германии!

Марии показалось, что все остальные за столом притихли, будто каждый вполуха прислушивался к ее ответу. Волею случая Мария слышала имя этого художника – американца из немецкой семьи. Благодаря Алоизу Завацки она даже знала, над чем тот работает.

– Как Сезанна всю жизнь вдохновляла гора Сен-Виктуан, так и твоего друга вдохновляет деревенька Гельмерода, – произнесла она. – Он, будто одержимый, снова и снова рисует местные церкви, словно ищет за всем этим какой-то скрытый смысл. И хотя в его картинах всегда преобладают элементы кубизма, я думаю, глубоко в душе он остается романтиком.

То же (или почти то же) когда-то утверждал один из гостей Завацки.

Некоторые люди с уважением подняли брови. Проверка пройдена! Стеклодув из Германии была принята в элитарное общество. И в тот же миг они стали спорить о субъективном восприятии.

«Нужно хотеть увидеть!» – к такому единодушному мнению приходили далеко не всегда.

Когда Мария общалась с Пандорой и Шерлейн, их окружали забавные люди, которые благоговейно прислушивались к хриплому, прокуренному голосу поэтессы или читали свои стихи. Там, например, был какой-то дикий немец, который утверждал, что он граф. Однако его мятая одежда казалась родом из костюмерной театра. Все называли его Клаузи. Он придерживался коммунистических взглядов, глаза его горели. Он нигде не появлялся без бокала вина в руке, которым все же охотно делился с людьми, если те подсаживались к нему за стол. Он рассказывал интересные истории, и, несмотря на исходивший от него затхлый запах, Мария охотно слушала его. Один раз Клаузи сообщил, что его семья испробовала все методы, чтобы излечить его от пьянства. Его даже отправляли на гору Монте-Верита, чтобы он отрекся от вина в местном салатории.