Неожиданно свалившееся горе поначалу разбудило в людях лучшие качества — сострадание, сочувствие, и они на время поднялись над собственной эгоистичной сутью. Но постепенно чужое несчастье и необходимость наблюдать страдание стали тяготить их. Хотелось, чтобы все скорее вернулось в привычное русло, не тревожило их совести и осознания собственного непроходимого эгоизма.

Александр был один. «Друзья мои! Нет на свете друзей», — ах, как прав оказался Аристотель.

Может быть, и хорошо, что он не замечал ничего кругом. Может быть, он сознательно избегал общества других, зная неискренность их чувств, особенно в такую болезненную минуту. В любом случае, он поступал правильно, всю жизнь тщательно скрывая свою личную жизнь от других. Он называл это таинством любви. «Таинство, вслушайся в это слово, Таис. Другим там нечего делать, это дело только двоих. Самое важное должно оставаться самым сокровенным».

«О, Афина! Дай мне свою мудрость!» — молила Таис. Мозги, казалось, плавились и распадались на атомы Демокрита от бесплодных мыслей и вопросов — почему, и что теперь делать. Не было сил. «Где найти просветление? Под какую сикомору сесть?» — думала Таис, глядя на дрожащие желтые листья тополей, под которыми она в забытьи остановилась.

Снова и снова видя полные страдания, потухшие и потому такие чужие глаза Александра, его апатию, летаргию, Таис оставляла безуспешные попытки убедить его в том, что он всем нужен, что он должен терпеть жить, и не погребать себя заживо, и не казнить себя ни за что. Что это не понравилось бы и Гефестиону. Ей оставалось только плакать от бессилия и осознания, что она ничего не понимает в жизни — ни смысла ее, ни бессмысленности.

— Ты не слышишь меня, — сетовала она, — ты не видишь меня… Я думала, вместе мы сможем легче пережить эти черные времена, вместе… но ты забыл меня… Я тебе не нужна.

…Вот она и произнесла самое главное и поразилась себе. Вот, оказывается, в чем дело. В ней! Значит, она ничем не лучше других и не имеет никакого морального права их осуждать. Ее не устраивает, что Александр забыл ее, имел несчастье углубиться в свое горе, тогда как он так необходим ей. Чтобы чувствовать себя хорошо, ей необходимо чувствовать себя любимой. Гефестион переступил через себя ради того, чтобы Александр смог стать счастливым с Таис. А она не в состоянии забыть о своих потребностях даже сейчас. Где же твое благородство, милая девочка, бескорыстие, где любовь?!

Каким-то бессердечным стал я, увидав,

Что у людей всего одна лишь в жизни цель —

Любой ценой добиться выгоды своей.

Казалось мне, ни одного средь всех них нет,

Кто б захотел помочь кому-нибудь в беде.

Значит, это и о ней сказал поэт? (Менандр)…

— Ты ничего не понимаешь, — донесся до нее из далеких миров голос Александра, — ты единственное, что держит меня на земле.

Таис бросилась на колени перед ним, и они долго смотрели друг другу в глаза, не произнося ни слова. Так раньше бывало у Александра с Гефестионом — они могли часами молча смотреть друг на друга, и никто не мог понять, что это значило. Сейчас же Таис что-то поняла: это был особый разговор, обмен мыслями на другом уровне, которого она еще не достигла.

— Меня и Гефестион ругает, — сказал Александр пугающую фразу, — но я стараюсь, имей терпение, Таис.

Обритый в знак траура, похудевший и измученный, он выглядел сиротливо и неприкаянно, ее любимый. Все стало другим. Наивная ты и глупая душа. Все изменилось, и ничего не будет так, как было раньше. «Раньше» — нет, и не было никогда. Очнись, тебе же было сказано, что «это конец». Что же ты пытаешься обмануть себя?


Постепенно Александр стал пускать к себе гетайров. Предварительно долго советуясь, они пытались что-то предложить или выдвинуть какие-то доводы в защиту чего-то, сами не зная чего, потому что не привыкли думать ни о чем. Ведь обо всем всегда думал Александр. Состояние сломленного царя, переставшего «функционировать», тяготило всех. Ситуация вакуума, застоя, отсутствия конкретных дел угнетала их, праздность вызывала скуку.

Евмен внес предложение, чтобы гетайры пожертвовали свое оружие для погребального костра Гефестиону. Идея погребения нездоровым образом овладела помутившимся сознанием Александра. Он планировал построить в Вавилоне гигантское погребальное сооружение и устроить небывалую тризну. Совершенно помпезным и чудовищным должен стать памятник Гефестиону. Размерами он будет соперничать с пирамидами, а убранством — превзойдет все существующее. Такое проявление гигантизма совершенно противоречило вкусу, которым Александр обладал раньше. Таис объясняла его нелепые планы желанием в гигантских архитектурных формах выразить свою огромную скорбь. «Если ему так будет легче — пусть. Лучше сумасшедшие планы, чем беспробудная тоска в глазах».[51]

Птолемей предложил наказать разбойничье племя коссиев за их набеги на соседей, жалобы которых он намеренно сгустил. Птолемей надеялся, что звук бряцающего оружия и будоражащий запах крови приведут Александра в чувства, взбодрят его и отвлекут от скорби. «Охота на него всегда хорошо влияла, пусть поохотится», — цинично добавил он в кругу гетайров. Александр согласился.


Уложив детей спать, Таис и Геро тихонько разговаривали. Александр отправил Таис домой, пообещав поиграть с Багоем в шахматы и быть молодцом. Уходя, Таис выразительно посмотрела на Багоя и шепнула: «Смотри, чтобы он много не пил… разбавляй тайком». Она не зря боялась, царь пил ночи напролет в полном одиночестве.

— Он так изменился. Странно вспомнить, каким он был всегда веселым, переполненным жизнью…

— Да, бывало, зайдет в комнату — будто солнце вкатилось, — согласилась Геро.

— По-прежнему молчит, по-прежнему тень себя…

— Важно, что ты с ним.

— Я-то с ним, да он не со мной… — вздохнула Таис.

— Совсем не говорит с тобой?

— Говорит, но как будто не он и не со мной. Нет, «как будто» можно опустить. И самое ужасное — не о том, что его так мучает. Замкнулся. Нет у него доверия ко мне и нет доверительности, того ощущения, которое я раньше называла «мы так близки»… Абсолютное отчуждение. Ему неприятны мои прикосновения, мое присутствие. Я стала думать, что он никогда и не думал меня любить; я вынудила его, взяла измором, вечно бередила его совесть…

— Таис, что ты такое говоришь! — воскликнула Геро.

— Ему всегда нужен был только Гефестион, только он!

— Ты с ума сошла.

— Почему он так замкнулся? Он ненавидит меня!

— Таис, что ты! Он болен, бо-лен! У него нет сил. Вспомни себя — тебе жизнь была не мила после рождения детей, хотя на то не было никакой причины… А у него умер дорогой человек! Чувствуешь разницу? — Геро обняла Таис с тяжким вздохом. — Милая моя, если я во что-то верю, так это в его любовь к тебе. Скорее я усомнюсь, что я — это я, чем в том, что он тебя любит. Таис, ты просто выбилась из сил…

— Я не верю в богов, их нет, их нет! Иначе как бы они допустили такое? Я буду молиться любви, чтоб не сошел он с ума, — с отчаянием сказала Таис. — Иной раз очень он странный. Мне так страшно за него. И я не знаю, что делать… — Она опять заплакала.

— Ах, Афина-дева! Ему обязательно надо чем-то заняться, хоть чем. Правильно поступил Птолемей, что наплел ему про коссиев. И надо ему скорее сжечь тело Гефестиона, подвести черту. Я заметила, ритуалы помогают…

— Он тянет, он не может его отпустить.

— Да, он тянет. Бедный Александр, бедный Гефестион, какая злая судьба! Надо иметь терпение, больше ничего не остается, — только хоть как-нибудь перетерпеть…


Еще до зимнего похода на коссиев с Таис произошел неприятный случай. После тяжелого дня, когда ей опять не удалось «достучаться» до Александра, разбитая и отчаявшаяся, она пришла домой. Ее донимали бредовые мысли, что Александр ненавидит ее за то, что она жива, тогда как Гефестион умер, и со смертью друга умерла его любовь к ней. Все смешалось в ее голове; мучило как реальное горе, так и выдуманное больным воображением и расшатанными нервами. А страшнее всего тяготило проклятое одиночество, которое, кто бы мог подумать! опять нашло к ней дорогу…

Птолемей возился с детьми. Увидев ее, бессильно привалившуюся к дверному проему, он поспешил к ней, участливо спросил:

— Ну, как твои дела, милая, как ты себя чувствуешь?

— Ужасно, — призналась она с тяжелым вздохом, закрыла глаза и припала к нему устало, ища какой-то поддержки.

Ее утомленное, истощенное сознание рассеялось, затуманилось и унеслось в прошлое, в лучшие времена. Она отключилась. Уснула? Наверное, вот так — защищенно и вольготно — она чувствовала себя, когда сама была в возрасте своих детей, и ее брала на руки неизвестная загадочная мама. Так, спокойно и надежно, чувствовала она себя раньше, в прошлой жизни (которой никогда не было), когда ее обнимал Александр. Он брал ее на руки, обнимал нежно. Целовал сладко и жарко. Ласкал. Любил. Ни усталости, ни горя, ни всего этого ужаса, ни отчаяния, ни боли. Все плохое исчезало, а приходила радость, нега и покой. Так хорошо было, когда он обнимал ее, ласкал, любил…

Вдруг Таис испуганно открыла глаза — ее как будто окатили ледяной водой.

— Что ты делаешь, Птолемей? Ты с ума сошел… — Таис казалось, что она гневно кричит, а получилось тихо и удивленно.

Птолемей не реагировал, увлеченный своим сладким «сном». Это она поняла по его закрытым глазам, по тому счастливому выражению лица, которое она сейчас ненавидела. Она попыталась оттолкнуть его, высвободиться из под силы и тяжести, но не тут-то было. Да и он понял эти попытки по-своему, скорее, как поощрение, а не как борьбу. «О, боги, еще и это!» — подумала Таис почти с усмешкой.

— Птолемей, ты сошел с ума! — сердито сказала она, когда его натиск ослаб, а тело обмякло, устав от самой приятной для мужчин работы. Птолемей неохотно открыл глаза, и посмотрел на нее непонимающим взглядом: «Ты что?» Она оттолкнула его и отодвинулась в дальний угол ложа.