В лучшие минуты моей жизни я чувствую существование этого высшего мира, мою связь с ним. Оттуда мой потос — голос воли-неволи, мои видения, предчувствия, ощущение того, куда должна повернуть моя жизнь, что правильно и неправильно в ней. Сократ говорил о своем даймоне-гении — внутреннем голосе, предупреждавшем его, что не надо делать. Мой же голос души говорит мне, что надо делать, и тянет меня в этом направлении. Я предчувствую, что должно случиться, и почти не ошибаюсь. Но самое прекрасное, моя родная, что я попадаю в этот мир, любя тебя. В то время, когда ты уходишь в себя, у меня как будто происходит расширение сознания. Истомленный, но не утомленный любовью, я прозреваю и озаряюсь мощным светом любви, гармонии и абсолютного блаженства. Что можно поставить рядом?! Ничего, моя дорогая девочка. И уж никак не индийские хитрости.

Я вижу твое лицо в любви… Я знаю много о тебе такого, моя богиня, чего не знаешь ты. А жаль… Это бесподобное зрелище — твое прекрасное лицо в любви. Как меняется твой взгляд, темнеют и увлажняются глаза, которые ты силишься не закрывать, потому что я прошу тебя об этом, — мне нравится видеть тот момент, когда ты исчезаешь, когда ты уже не здесь! Наливается и раскрывается, как бутон розы, твой рот. Ты, мучимая желанием, как жаждой, облизываешь губы, пытаясь увлажнить их, если этого не делаю я. А потом ты уже не в состоянии сдерживать стоны, мучительно сводишь брови, слезы текут по твоему лицу, ты откидываешь голову, разбрасывая волосы. Волны освобождения проходят по твоему телу, и последний стон блаженства вырывается из твоей груди, к которой ты с удесятеренной силой прижимаешь меня (удивляюсь, как мы до сих пор не задушили друг друга). А потом ты долго приходишь в себя, — вдумайся в это выражение: ты покинула себя, была где-то, а потом вернулась к себе. Ты возвращаешься в этот мир, успокаиваешься, открываешь глаза, по которым я так соскучился, улыбаешься нежной улыбкой, которую я обожаю…

Я плохо это описал. Даже если бы я был великим поэтом, волшебником слова — Алкменом или Сафо, я не смог бы это описать так хорошо, как это прекрасно в жизни. Это не поддается описанию. Это неописуемо прекрасно. Это надо видеть. И я — тот самый счастливый человек на свете, который это видит.

Я заканчиваю мое письмо тебе, любимая моя. Спи спокойно и прекрати лить слезы. Можешь плакать только со мной, чтобы я имел возможность тебя утешить. А я уже скоро буду с тобой. Ибо большая часть времени прошла — с чем я нас и поздравляю. Ждать осталось все меньше и меньше. Будь умницей, мое сокровище. Целую тебя так долго, пока ты не уснешь, и всю ночь до утра, пока не проснешься. Спокойной тебе ночи и удачной, здоровой декады. Твой любимый Александр».

* * *

Декада самого Александра и его двадцати тысяч, затерянных в Гидрозийской пустыне, не оказалась ни удачной, ни благополучной. Поход стоял под несчастливой звездой. Как по велению недоброй силы все получалось не так, как задумывалось, и вылилось в подлинную катастрофу. Казалось, судьба начала требовать платы по счетам, отсрочка кончилась.

Из-за палящего зноя люди могли идти только ночью. Колодцев не оказалось, в поисках воды приходилось преодолевать большие расстояния и, когда люди достигали, наконец, колодца или ручья, они пили слишком много и умирали от этого. Из-за отсутствия воды пришлось забивать тягловых животных, которые везли слабых и больных. К жажде прибавился голод, физическое истощение, люди падали, увязая в горячем песке и уже не поднимались. Наиболее слабая часть обоза — женщины, дети погибали. Те, кто не умер от жажды и усталости, утонули в водах реки, появившейся из ничего после невидимых глазу дождей, когда лагерь стоял на берегу полупересохшего ручья, неожиданно разлившегося в бурный поток. Люди теряли человеческий облик и рассудок, выходили из повиновения, грабили те склады продовольствия, которые Александр оставлял для моряков Неарха.

Царь делил лишения и тяготы со всеми, пытаясь своим примером и участием поддержать в людях человечность, присутствие духа, надежду. Ко всем прочим несчастьям, проводники сбились с пути к морю, от которого караван отдалился в поисках воды. Александр с пятью спутниками и последними конями наудачу, по звездам, направился на юг, действительно через трое суток вышел к морю, нашел там пресную воду, привел туда войско и семь дней оно шло вдоль берега, пока проводники не нашли дорогу и не привели армию к Пуре, столице Гидрозии. Почти на подходах к ней им повстречался караван с продовольствием, посланный местным сатрапом им навстречу.

Так после двухмесячных мучений, не идущих ни в какое сравнение со всеми тяготами, выпавшими армии за все время азиатского похода, закончился этот проклятый переход через Гидрозию, и люди — половина, которая осталась в живых, — вышли к границам плодородной Кармании.

В Пуре Александр дал своим солдатам две недели отдыха, в котором они срочно нуждались, соединился с 8-тысячным корпусом Леонната, сместил сатрапа Гидрозии за невыполнение приказов, и реорганизовал южные сатрапии. Выйдя из Пуры в январе 324 года, Александр за три недели преодолел 300 километров до Кармании. Там Александр встретился с Кратером, который благополучно привел вверенную ему часть армии, обоз и слонов своим маршрутом.

Наскоро переговорив с ним, Александр кинулся искать Таис. Оказалось, что торопился он не зря, ибо ее состояние было критическим. Она мучилась запоздалыми родами уже вторые сутки. Подходя к ее жилищу, Александр издали увидел Птолемея, метавшегося перед ее палаткой. Завидя царя, Птолемей бросился к нему.

— Что? Что? — Александр тряс его за плечи.

— Она умирает… — как в бреду бормотал Птолемей.

В это время Александр сам услышал душераздирающие крики из палатки. Неужели это она, ее голос?! Александр кинулся туда.

В палатке суетились, сновали, переговаривались между собой повитухи. Жужжание голосов и их хаотические передвижения создавали впечатление, будто какие-то насекомые — непонятные и бессмысленные — роятся вокруг ее тела… Ибо это была не она, это было ее тело. Александр собственной кожей почувствовал, как ей мучительно и плохо. Его пронзили ее боль и страх. Он ощутил ее измученную, умирающую волю и понял, что она сдается.

Из толпы насекомых отделилась фигура и метнулась к нему. Это была Геро, в эту минуту олицетворявшая саму растерянность.

— Она совсем ослабла, все время теряет сознание…

От ее стонов и хрипов можно было сойти с ума. Вся эта картина показалась Александру на какой-то миг ненастоящей — кошмарным видением. Он повел глазами, и все как будто поплыло — пламя светильников, потные черные лица повитух, тазы в окрашенной кровью водой, она сама — обезумевшая от боли, с измученным лицом, ввалившимися, красными от лопнувших сосудов глазами. Она прерывисто с трудом дышала, пытаясь схватить хоть какой-то воздух. Потом передышка, видимо, это была она, кончилась, и Таис снова закричала, откинув голову, напрягая жилы на шее, нечеловеческим криком.

Александр ударил себя по лицу, вышел из оцепенения и начал действовать. Птолемея он отослал для принесения гекатомбы (100) жертвенных животным всем богам, а главное — Гере, Артемиде и Эйлитии — помощницам при родах. Были призваны все прорицатели и врачи, хотя, согласно традиции, врачи не принимали родов. Считалось, что приближение к роженице, как и к мертвецу, оскверняет, но никто не решился ослушаться Александра и вызвать его гнев. Сам он не отходил от нее и не отрывал от нее рук. Он молился так, как никогда в жизни, гипнотизировал ее своими глазами, передавал по руками, как по каналам свою силу, волю. Он знал, что вера — начало любой удачи, страх — начало всех неудач. И он верил, более того, представлял воочию благополучный конец, силой мысли пытаясь создать будущее. Таис, периодически приходя в себя, видела его сумасшедшие горящие глаза, но полагала, что видит призраки. У нее не было сил, чтобы подумать над этим, даже на удивление не хватало их. Лишь одна мысль теплилась в ней — когда же, наконец, закончится это мучение, когда же меня, наконец, оставят в покое, когда же я, наконец, умру!

На следующее утро, когда Таис в муках родила своих мальчиков, Александр, шатаясь и щурясь от света, вышел в прохладу двора и огляделся. Серая, на удивление плоская равнина казалась придавленной огромным небом, переполненным облаками. Они плыли, клубились, стояли, висели, кучились, волновались, как тонкие занавеси от ветра, — такого разнообразия видов и форм облаков в одно время и в одном месте он не видел никогда ранее. «Неужели это небо, заполненное бессмысленными облаками, существовало бы и дальше, если бы она умерла?! Нет! Мир бы исчез, пропал навсегда с ее смертью. Другое — исключено. Мир есть, если есть она. Но как легко все может оборваться, и ты не в состоянии помешать этому! Я смог бы вынести сотню Гидрозий, но только не ее смерть…»

Вернувшись в палатку, он застал Таис помытой, с перебинтованной грудью, неподвижно лежащей на спине, бледнее своих простыней. С бескровным лицом и в этих бинтах она походила на мумию, и Александр быстро отогнал это сравнение. Все, что напоминало о недавней кровавой битве не на жизнь, а насмерть в буквальном смысле этого слова, было убрано, приведено в порядок. Александр жестом отослал сиделку, сел на ее стул и прижал безжизненную руку Таис к своим губам. Таис открыла усталые глаза и без всякого выражения посмотрела на Александра.

— Поверни меня на живот, — еле слышно, с третьей попытки прошептала она.

— На живот тебе нельзя, на бочок разве что…

Он повернул ее, обложил для устойчивости подушками.

— Что у тебя болит, детка? — говоря, он не удержался, чтобы не коснуться губами ее щеки, виска.

— Все… Мне кажется, что я вся разломана на кусочки… Развалилась, как старый «Арго», — она говорила тихо, с трудом; ее трясло, и судорога периодически сводила ее челюсти. — Я ненавижу себя…

— Почему же, родная? Меня надо ненавидеть, как причину всех твоих мучений.