— Ничего подобного. Если капитан Пантелеев опытный сыщик, то обнаружит, что лекарство Джой получила через форточку. А под окном он найдет следы мужских ботинок с отчетливым рисунком — со вчерашнего дня осадков не было… Там же отыщется оброненная зажигалка — причем никакая не подделка, такие продаются только в Штатах… Ее посещала не одна я. Были сотрудники американского посольства — вот с ними пусть и разбираются. Тем более вчера меня к ней не пустили, а сотрудников посольства пустили. Потому что в американское посольство был звонок, что Джой Ламберти умоляет навестить ее, в каком бы состоянии она ни находилась, она хочет на всякий случай оставить им свою предсмертную волю.

— В письменном виде? — осведомился Егорычев.

— Естественно. В трех экземплярах. Один уже должен быть обнаружен капитаном Пантелеевым, другой — в руках американских граждан, а третий — так сказать, страховочный вариант — у меня в сумке.

Егорычев закурил новую сигарету, озадаченно взглянул на Алену.

— Ты в связи с чем-то упомянула Севу Киреева…

— Ну ты даешь, дядя Миша! — взвилась Алена. — Не «в связи с чем-то», а для чего я всю эту кашу заварила! Неделю назад театр обратился в следственный отдел с просьбой на несколько дней вернуть их вещдок — пистолет, из которого была застрелена Катя.

— Ну знаю… Сам содействовал… И не такой уж я старый пень, как ты полагаешь. Не думай, будто я поверил, что это для того, чтобы бутафорский цех изготовил один к одному такой же для текущего репертуара.

— Но они же поверили!

— Поверили! Потому что не знают, с кем дело имеют! И не предполагают, что главный режиссер театра — Алена Позднякова — авантюристка и криминальный элемент.

В дверь без стука протиснулась Милочка с подносом и удивленно застыла, услыхав последние слова полковника.

— Спасибо, Мила. Это Михал Михалыч с меня стружку снимает. Но мне с детства не привыкать…

Мила пожала плечами, напряженно улыбнулась и, поставив поднос на журнальный столик, удалилась.

— Ну вот, — вздохнула Малышка, — теперь всему театру будет доложено, что я авантюристка и криминальный элемент.

— Так тебе и надо, — проворчал Егорычев, протягивая Алене чашку с кофе. — Голодная небось с утра?

Алена махнула рукой:

— Потом поем… Так вот, дядя Миша, вещдок уже возвращен с благодарностью, и в том же целлофановом пакете. Теперь, после того как станет известно, что перед смертью Джой письменно призналась в том, что собственноручно осуществила убийство Кати Воробьевой, зарядив пистолет Максима Нечаева настоящими боевыми патронами, тебе надо будет только слегка подтолкнуть следователя, чтобы он поинтересовался наличием ее отпечатков пальцев. Уверена, что после ареста Севы им и в голову не пришло проверять отпечатки. Зачем? Чистосердечное признание в убийстве. Пистолет в целлофановый мешок — и дело с концом. Пускай себе лежит зафиксированным, как вещественное доказательство. Ну а если даже кому-то особенно ревностному пришло в голову проверить Севкины отпечатки и Максима, то ведь пистолет кто только не хватал. И сейчас среди множества отпечатков они найдут пальчики Джой. На всякий случай есть свидетель. Максим Нечаев недавно припомнил, что перед началом того рокового спектакля к нему в гримерную пришли американские студенты и педагоги какого-то театрального колледжа. Они интересовались, как обустроены гримерные в российских театрах, где находятся костюмерные, — одним словом, хотели успеть до спектакля обследовать закулисную часть. Реквизит для Карандышева лежал на соседнем свободном гримировальном столике, и эти иностранные граждане имели возможность потрогать все, в том числе и пистолет, который обычно Севка забирал в антракте. Если Максим очень постарается напрячь память, то наверняка вспомнит лица взрослых, сопровождавших студентов…

— А Севка?

— А Севка взял на себя вину, чтобы спасти лучшего друга Максима Нечаева, которому всегда было невыносимо видеть, как Катя измывается над ним. И, похоже, он мог что-то знать о покушении на меня.

— Погоди, погоди, не лезь вперед батьки в пекло. Эту версию надо так филигранно обработать, чтобы комар носа не подточил. Упрямый он, твой Киреев. Для него только один авторитет — это ты… Устрою вам завтра повидаться.

Егорычев встал, подошел к Алене, поднял ее за плечи и, долго любовно вглядываясь в ее бледное, осунувшееся лицо, тихо произнес:

— Ах ты Егоза, Егоза… Рано твои мать с отцом отправились в Царствие небесное. Жить бы им еще столько же да радоваться… — И, вернув голосу прежнюю строгость, отдал приказание: — Марш в столовую обедать! Одни глаза торчат! Да, еще вот что… Не надо тебе предсмертное послание Джой у себя хранить. Давай-ка его сюда. У меня ему понадежней будет.

Алена передала Михаилу Михайловичу уложенную в конверт записку от Джой и, уже стоя у дверей, спросила:

— Честно… не сердитесь, дядь Миш?

— Честно — сержусь, даже очень. Одно успокаивает. Надеюсь, на этом поставлена точка.

— Ну да, конечно, — неуверенно проговорила Алена и тихо продолжила: — Дядь Миш, мне позарез нужны сведения о компаньонке госпожи Бар-рент. Их можно получить только через Интерпол… Ее имя — Мария Кохановская, о ней писал в своем письме мистеру Холгейту адвокат семьи Баррент.


…Премьера «Столичной штучки» наконец-то состоялась.

Ольга Соцкая вошла в спектакль, по нецензурному выражению Гали Бурьяновой, «как свечка в попку». На репетициях она понимала Алену с полуслова, приходила за час и, на удивление всей труппе, разминалась в репетиционном зале у станка. Текст запоминала легко, но дважды обращалась к Сиволапову с просьбой внести кое-какие изменения.

Алена со своей стороны не старалась втискивать совсем другую актерскую индивидуальность в тот рисунок роли, который строился для Кати. Она старалась уловить любой дискомфорт в сценическом существовании Ольги, и они вдвоем решали, что нужно поправить для того, чтобы ее природной органике не было тесно или же, наоборот, чересчур вольготно в данных предлагаемых обстоятельствах.

С партнерами Ольга была предельно собранна и внимательна, не допускала по отношению к себе никакого панибратства, что особенно ущемляло разнузданное самолюбие Гладышева, не обижалась на замечания и претензии, но всегда пыталась до конца понять, чего от нее хотят.

Алена понимала, что Ольга, возможно, излишне рациональна, но судить о результате еще было рано. Молодая актриса пока только набирала, накапливала, и Алена не позволяла ей ничего «выдавать», пока накопленное, нажитое, осознанное не станет ею самой, Ольгой, носящей, правда, по пьесе другое имя и поставленной в другие обстоятельства жизни.

Естественно, Ольге было трудно. Какой бы змеей подколодной ни проявила себя в жизни Воробьева, актриса она была блестящая. На последнем перед премьерой прогоне Алена попросила прийти в зал побольше народу, чтобы актриса почувствовала наличие зрителей, реакции, проверила, везде ли ее хорошо слышно. Пришли все свои, лишь Люсю и Глеба Алена уговорила прийти на следующий день, уже на премьерный спектакль.

Прогон прошел нормально. И вот это самое «нормально» больше всего на самом деле и тревожило Алену.

Она с досадой отгоняла образ Кати Воробьевой, который нет-нет да и всплывал перед глазами, словно невидимой тенью следуя за новой исполнительницей своей роли. Все, что репетировалось, все, что обговаривалось, исполнялось Ольгой с поразительной четкостью. Катя же, идя на поводу у своей непостижимой природы, умудрялась, выполняя те же задачи, все делать «неправильно», как бы выворачивать наизнанку, нащупывать интуитивно самые парадоксальные проявления. Параллельно по вечерам репетируя «Бесприданницу», Алена признавалась себе в том, что, видимо, отсутствие человеческого женского опыта пока не позволяет Ольге ощутить ту глубину, то дно, по которому, извращенная жизнью, легко передвигалась Катя, то отталкиваясь от него из-за нехватки воздуха и всплывая на поверхность, то вновь позволяя мутным житейским омутам затянуть своих героинь в круговорот, чтобы барахтаться и выживать. Воробьева зачастую использовала запрещенные приемы — закатывала непредусмотренную истерику или вешала непозволительную по законам сценичности долгую паузу — и все по результату было «туда», в нужное русло сквозного действия спектакля — так драматичны и наполненны были ее выходки. «Самоволки», — называла их сама Катя. «Я опять сорвалась в «самоволку», — каялась она потом перед Аленой виноватым голосом, а глаза блестели восторгом одержанной победы.

Это было удивительно. Чем больше возвращалась Алена в материал, уже однажды проработанный, насквозь знакомый, тем неотвязней думалось ей о Кате. Человек, который покушался на ее жизнь, принес столько страданий, боли, смертей близких людей, маячил перед глазами с маниакальной навязчивостью. Алена чувствовала, что обожает ее, уже несуществующую, что больна ею, этим наваждением, как болен им Севка. Но ее болезнь была острей и опасней, потому что выявилась вслед Кате — уже ушедшей.

На премьере Алена смотрела спектакль из осветительской ложи и с ужасом ощущала, как мощно присутствует в спектакле Катя, своим невидимым параллельным существованием следуя по рисунку роли и всегда завышенным градусом и состоянием, подчас близким к аффекту, сводя на нет все жалкие усилия преемницы сделать образ живым и ярким. Наверное, ее мог понять только Севка, принимающий как дар Божий свою неразделенную любовь и, как никто, чувствующий ее извращенную… надмирность.

Впервые Алена лгала в своей профессии. После спектакля из нее выуживали какие-то оценочные соображения по поводу новой героини, и она, избегая встречаться глазами с Глебом, отделывалась ничего не значащими фразами типа того, что «еще предстоит много работы», «для молодой актрисы ввестись на главную роль в такие сжатые сроки — героизм», «Ольга проделала невероятную работу»…