— Это и происходит по-особенному, — ответил Тео, стаскивая с нее трусики.

— Как любезно с твоей стороны сказать такое.

В процесс вмешалась одна мысль.

— Не нужно делать это просто потому, что ты хочешь потакать мне. Просто потому, что ты будешь работать на меня…

— Тео! Какие ужасные вещи ты говоришь. Даже если бы эти договоры не были почти подписаны, я бы все равно хотела держать тебя в своих объятиях, быть рядом с тобой.

— Надеюсь, ты говоришь правду.

— Я не стала бы лгать даже для спасения жизни.

Она прижалась лицом к его крепкой груди, и ее рука погладила вздыбившиеся брюки Тео Гэвина.

— Разве это тебя не убеждает? То, как я тебя сейчас трогаю?

Его пальцы проникли к потаенной ложбинке женщины, раздвинули ее. Она задохнулась, поднялась на цыпочки, ее маленькая попка завибрировала… Саманта остановилась, отступила назад, контакт был потерян.

— О, Тео, ты такой мужчина… Везде мужчина. Но я так долго этого не делала, с самого моего развода… Что, если я не смогу доставить тебе удовольствие?

Как он мог высказать ей то наслаждение, триумф, радость, которые доставили ему слова Саманты! Он опять положил ее руку на свой орган. Она ободряюще пожала его и убрала руку.

— Тео…

— Пойдем в спальню.

— Я едва могу дышать.

— Всего на несколько минут.

— А мои гости, мой прием…

— Я сейчас взорвусь.

— Бедняжка, милый. — Она снова прикоснулась к нему. — Меня хватятся внизу.

Тео вспотел. Так многое он мог потерять сейчас…

— Все будет так, как только ты пожелаешь, Саманта.

— Поверь, мне так же трудно, как и тебе. Но я действительно хочу, чтобы у нас это было прекрасно.

— Скоро, — сказал он. — Или я сойду с ума.

— Скоро.

— Ты иди первой, — приказал он Саманте.

— ?

— Мне нужно время, чтобы снова стать самим собой.

— Конечно, мой дорогой.


— Отсутствие организации обрекает нацию на неуспех в достижении ее целей, — констатировал инструктор по верховой езде, немец по национальности. — Лишь посредством организации возможно полностью мобилизовать народ и направить его к конечному и истинному благу государства в целом. Эта страна абсолютно дезорганизована. Слишком много «mañana»[115], и недостаточно «прямо сейчас». — Сзади к немецкому учителю выездки подошла знатная молодая англичанка и столкнула его в Римский бассейн. Потом, смеясь, растворилась в толпе.


Я едва дотронулся до другой машины, — сообщал средних лет актрисе-венгерке итальянский граф, на котором из одежды была лишь набедренная повязка из оленьей кожи, да ацтекский календарь, свисающий на цепочке с его шеи. — Немедленно, откуда ни возьмись, возникла толпа людей совершенно непрезентабельного вида, и какие-то просто омерзительнейшие дети стали карабкаться по моему новому «мазерати». Меня просто затошнило от отвращения. В конце концов появилась полиция; я-то думал, они выведут меня из этого абсурдного положения, а вместо этого они взяли и арестовали меня! Два дня мне не разрешали звонить по телефону, я должен был томиться в сырой, зловонной камере, да еще был вынужден за собственные деньги покупать себе еду, которая к тому же была совершенно несъедобной. В итоге я дал взятку одному из сторожей, он связался с моим посольством, и я был отпущен. Мексика, скажу я вам, обладает всеми недостатками любой другой нации и не имеет ни одного из ее достоинств.

— Но, дорогой, как ты можешь так говорить здесь, да еще при мне… Конечно же я богатство, и если не национальное, то, по крайней мере, натуральное, — ответила венгерская актриса и быстро увлекла графа по направлению к спальням.


— Ну, дело не в том, что я уже так сильно увлечен Мексикой. Но почитайте газеты. Оттуда, с севера, новости приходят с каждым днем все хуже и хуже. Забастовки, волнения населения, убийства, бомбежки, инфляция, налоги, фондовый рынок, стачки, забастовки полиции, военные тревоги. Я просто не мог больше выносить эту атмосферу, не смог больше жить там. Нет, зимой, конечно же, нет…


Она была худенькой девушкой с впалыми щечками и недовольно сложенными губками. На ней был белый костюм, и когда она говорила, это у нее всегда выходило очень быстро и очень монотонно; о чем бы она ни рассказывала, голос и лицо ее не менялись.

— Я посылала рождественские открытки, — сообщила она своим слушателям. — Религиозные открытки, в основном. Отправляла их на свой собственный адрес в Бостоне. И в каждую, буквально в каждую, я вкладывала немного крепкой коричневой марихуаны — «Золотой Акапульской», как ее называют. Самой лучшей, что только можно здесь раздобыть. Отличный товар, и весь пошел домой, да еще на каждом конверте мексиканцы поставили мне отметку — «Feliz Ano»[116]!


Бристол обнаружил Формана у низкой каменной стены, ограждающий одну из сторон Римского бассейна.

— Куда это ты уставился?

Форман не ответил. Его искривленное лицо словно отражало ту безотчетную злобу, которую он всегда почти физически ощущал в своей крови. Формана это беспокоило: не столько то, что он в состоянии навредить себе самому, сколько то, что он может обидеть других.

Вот сегодня, например. Стоило ему только начать размышлять о своей чудесно и героически удовлетворительной жизни, как его охватило напряжение, и это напряжение непрерывно нарастало в нем. И от сегодняшнего вечера, его запланированного, словно поставленное театральным режиссером веселья, ему стало только еще хуже. Форман отправился выпить еще скотча, чтобы расслабить сжатые в комок нервы. В какой-то из моментов он понял, что уже относительно пьян и становится еще пьянее; вместе с этой мыслью к нему пришло и осознание угрозы, которую он представляет для самого себя и для окружающих.

И вот теперь еще Бристол.

Он повернулся к продюсеру.

— Ты веришь в колдунов?

— Да ладно…

— Ангелов? Дьяволов? Ты веришь, что есть Бог на небесах, в каждом из нас?

— Чушь собачья.

— Я так и думал, что ты это скажешь. Дело в том, Харри, что мы одинаково с тобой думаем о таких вещах, и это меня чертовски пугает.

— Разве Шелли не говорила тебе, что я хочу с тобой поговорить?

— Говори, буду слушать.

— Хорошо. Ты должен был сделать фильм, сделать его быстро и с минимумом затрат. Вместо этого ты развел такую лабуду, будто снимаешь «Клеопатру», а у меня в распоряжении все средства Американского Банка. Почему съемки длятся вот уже черт его знает сколько? Ты даже и половины-то не сделал.

— Ты сказал, тебе нужен хороший фильм. Я пытаюсь сделать его для тебя.

— Ты дал труппе завтра выходной. Зачем?

— Завтра Рождество.

— Тебе-то что с того? Или мне? Если я хочу отпустить их отдыхать, я это сделаю сам, понятно? И еще одно: за те деньги, что я плачу этой дамочке, Мур, она должна иметь право голоса. Дай ей возможность заработать эти деньги.

— Саманта собирается внести в картину нечто особенное — то, что от нее хочу получить я.

Бристол попытался подыскать слова для ответа, но не смог. Что-то в Формане вечно выводило его из равновесия, делало другим, держало на расстоянии. Вот как сейчас, когда преимущество перешло от него к Форману. Бристол, почувствовав, что проиграл, стал защищаться.

Но Форман просто не работает продюсером. И Бристол подумал, что знает почему. Форман казался безкровным, никогда не повышал на актеров голос, избегал ввязываться в обсуждения, отказывался спорить с ним.

Бристол уже давно определил его для себя как слабака, труса. И, тем не менее, он так и не в состоянии по-настоящему управлять им… Пара хороших ударов в челюсть сразу исправили бы дело. Если бы «Любовь, любовь» не была такой важной…

— Ладно, Форман, теперь послушай меня. Все съемки должны быть завершены к полудню тридцать первого декабря. Я собираюсь праздновать Новый год свободным и неотягощенным заботами о картине.

— Вот как?

— Вот так, черт бы тебя побрал!

Форман опустошил свой стакан, очень осторожно поставил его на низкую каменную ограду и пошел прочь.

— Эй! Я не закончил говорить с тобой!

Форман остановился, но не оглянулся.

— Так как здесь завтра ничего не будет, я лечу в Нью-Йорк. Буду трясти там своего кинопрокатчика. Когда я вернусь, для тебя будет лучше, чтобы вы здесь все шевелили своими задницами.

— Твое последнее слово?

— Я все сказал, громко и отчетливо.

— Тогда прошу прощения. Без стакана в руке я чувствую себя голым.


Бернард сопровождал французскую звездочку с куклой на груди по ее экскурсии по Вилле Глория. На третьем этаже, обхватив ее пониже спины, он завел француженку в одну из гостевых спален и закрыл за ними дверь.

— Слишком темно, — сразу же сказала она.

— Не бойся, — ответил Бернард, подбираясь ближе к ней.

— Дети не любят темноты.

Бернард взял у нее из рук куклу и отложил ее в сторону.

— В тот момент, когда я увидел тебя… — начал он.

Она негромко рассмеялась.

— За целую ночь ни один мужчина не посмотрел на мое лицо.

— Ты можешь стать второй Бардо.

— Ах, если бы только это было правдой…

— Здесь снимает фильм кинотруппа из Америки. Я знаю продюсера… — Его глаза привыкли к темноте, и он смог различить ее обнаженную грудь — благодатный белый круг с темным ореолом посередине. Он придвинулся ближе. — Ты просто чудо.

— Где малыш? — печально спросила она.

Щека Бернарда прижалась к мягкой белой плоти, рот отыскал сосок, и губы инстинктивно сжали его.

— Ах, малыш, — застонала она.

Бернард стал сосать сильнее, вцепился в ее юбку. Она держала его голову и издавала довольные материнские звуки.


Знатная молодая англичанка быстро пила шампанское и пыталась соблазнить крепко сложенную дочь австралийского дипломата. Она была слишком занята этими двумя делами одновременно и просмотрела, как сзади к ней подошел немецкий инструктор верховой езды. Он поднял ее на руки, отнес к Римскому бассейну и опустил в воду. Кашляя и ругаясь, англичанка вынырнула на поверхность: по щекам текла тушь, а в руке она все еще сжимала бокал шампанского.