– Да, – сказала Дина, снова принимаясь за работу, – она, кажется, очень успокоилась после некоторого времени и ночью спала хорошо, хотя и просыпалась несколько раз. Она спала крепко, когда я оставила ее.

– Кто принес это известие к вам, на мызу? – спросил Адам, и его мысли возвратились к кому-то другому. Он хотел знать, чувствовала ли она что-нибудь, узнав о его несчастье.

– Мистер Ирвайн, пастор, сказал мне об этом, и моя тетка была очень огорчена за вашу матушку, когда услышала об этом, и хотела, чтоб я пришла сюда; я уверена, что и дядю поразило ваше несчастье теперь, когда ему сказали об этом, но он весь вчерашний день был в Россетере. Все они будут ждать вас, когда время позволит вам сходить туда, ибо нет никого там в доме, кто не был бы рад видеть вас.

Дина, с ее симпатическою способностью угадывать, знала очень хорошо, что Адаму сильно хотелось слышать: сказала ли Хетти что-нибудь о его несчастье? Она слишком сурово была привязана к истине и не могла изменить ей, хотя бы для благодетельной выдумки, но она сумела сказать так, что в ее ответе подразумевалась и Хетти, хотя о последней не было произнесено ни слова. Любовь умеет обманывать себя сознательно, как ребенок, который один играет в прятки; она довольствуется уверениями, которым, однако ж, нисколько не верит. Адам так был доволен тем, что сказала Дина, что все его мысли тотчас же обратились к тому времени, когда он в следующий раз пойдет на мызу и когда Хетти, может быть, обойдется с ним ласковее, чем она обходилась с ним до этого времени.

– Но вы сами недолго останетесь там? – сказал он, обращаясь к Дине.

– Нет, я возвращусь в Снофильд в субботу и должна отправиться в Треддльстон пораньше, чтоб застать окбурнского извозчика. Таким образом, я должна возвратиться на мызу сегодня вечером, ибо мне хочется провести последний день с теткой и ее детьми. Но я могу остаться здесь весь день, если захочет ваша матушка… а она, кажется, почувствовала ко мне расположение вчера вечером.

– Ах, в таком случае она, конечно, захочет иметь вас при себе сегодня. Если матушка прибегнет к людям в начале знакомства, то она, наверно, полюбит их, но у нее странное обыкновение: она не любит молодых женщин. Я должен, однако ж, прибавить, – продолжал Адам, улыбаясь, – что если она не любит других молодых женщин, то из этого еще не следует, чтоб она была не расположена и к вам.

До этого времени Джип присутствовал при разговоре в неподвижном молчании, сидел на задних лапах и попеременно то смотрел на лицо своего господина, наблюдая за его выражением, то следил за движениями Дины в кухне. Добрая улыбка, с которою Адам произнес последние слова, очевидно, решила затруднение Джина, в каком свете он должен был смотреть на незнакомку, и, когда она повернулась, чтоб убрать половую щетку, то Джип подбежал к ней и, ласкаясь, приложил морду к ее руке.

– Видите, Джип приветствует вас, – сказал Адам, – а он вовсе не щедр на приветствия незнакомым.

– Бедное животное, – сказала Дина, хлопая на грубой серой шерсти собаки. – Странно, когда я гляжу на этих безгласных животных, то мне всегда кажется, что они хотят говорить и чувствуют себя несчастными оттого, что не могут. Я против воли всегда сожалею о собаках, хотя, может быть, это было бы вовсе не нужно. Но они очень могут иметь в себе больше и не знают, как заставить нас понять их, ибо мы не можем выразить, со всеми нашими словами, и половины того, что чувствуем.

Сет в это время также сошел вниз и с удовольствием увидел, что Адам разговаривает с Диной. Он хотел, чтоб Адам знал, насколько она была лучше всех других женщин. Но после немногих приветственных слов Адам потащил его в мастерскую, чтоб посоветоваться насчет гроба, и Дина опять принялась за уборку.

Около шести часов все они собрались к завтраку с Лисбет в кухне, которая была так чиста, как только она бывала у самой Лисбет. Окно и дверь были открыты, и утренний воздух приносил с собою смешанное благоухание божьего дерева, фимиама и душистого шиповника из небольшого садика, находившегося со стороны избы. Сначала Дина не садилась, а ходила взад и вперед, подавая другим горячую похлебку и поджаренные овсяные лепешки, которые она приготовила, как они приготовлялись всегда, ибо она просила Сета сказать ей наверное, что давала им к завтраку их мать. Лисбет была необыкновенно молчалива с того времени, как сошла сверху, очевидно нуждаясь во времени, для того чтоб настроить свои мысли согласно с порядком дел, в котором она очутилась, спустившись вниз, как леди, которая нашла всю свою работу исполненною и села, ожидая, что ей будут прислуживать. Ее новые чувства, казалось, исключали даже воспоминание о ее печали. Наконец, попробовав похлебку, она прервала молчание.

– Вы могли бы сварить похлебку и хуже, – сказала она, обращаясь к Дине. – Я могу есть ее с аппетитом, хотя не сама варила ее. Можно бы было, однако ж, сделать ее несколько погуще, и я также всегда кладу капельку мяты, когда сама варю, но откуда же вам знать это?.. Сыновьям не скоро удастся найти кого-нибудь другого, кто готовил бы им похлебку так, как я, и то хорошо, если хоть найдется вообще кто-нибудь, чтоб сварить похлебку. Но вы можете варить ее, если вам только показать немного; вы очень живы утром, вы легки на ноги и убрали дом довольно хорошо на первый случай.

– На первый случай, матушка? – сказал Адам. – Кажется, дом убран отлично. Я не знаю, как еще можно убрать лучше.

– Ты не знаешь. Нет! Как же тебе и знать это? Мужчины никогда не знают, вымыт ли пол или облизала его кошка. Но ты узнал бы, если б тебе подали подожженную похлебку, что, вероятно, и будет случаться, когда я перестану варить. Тогда ты подумаешь, что твоя мать годилась же на что-нибудь.

– Дина, – сказал Сет, – садитесь, пожалуйста, теперь и завтракайте сами. Нам всем уж подано.

– В самом деле, идите сюда и садитесь… да, – сказала Лисбет, – и поешьте чего-нибудь, почти полтора часа вы были на ногах, вам нужно подкрепить себя. Пожалуйста же, – добавила она слезливым, но дружеским тоном, когда Дина села рядом с ней, – мне будет досадно, если вы уйдете, но, кажется, вам нельзя оставаться долее. С вами я могла бы хорошо вести хозяйство, но я не скажу того же о большей части других людей.

– Я останусь до вечера, если вы хотите, – сказала Дина. – Я осталась бы долее, но я возвращусь в Снофильд в субботу и завтра должна быть у тетки.

– Эх, я никогда не возвратилась бы в те места. Мой старик был родом из Стонишейра, но оставил свою родину, когда был еще молодым человеком, и хорошо сделал. Он говорил, будто там вовсе нет лесу и что это дурные места для плотника.

– Ах, – сказал Адам, – я помню, отец говорил мне, когда я был еще мальчиком, что он решил, если вздумает когда-нибудь переселиться, идти на юг. Но я не решился бы на это с такою уверенностью. Бартль-Массей говорит – а он ведь знает юг, – что северные люди лучшей породы, нежели южные, что они крепче головою, и телом сильнее, и гораздо выше ростом. Потом он говорит, что в некоторых из тех областей местность плоска, как ваша ладонь, и вы ничего не увидите на большое расстояние, если не влезете на самое высокое дерево. Я не мог бы ужиться там: я люблю ходить на работу в те места, где могу подняться и на холм, и видеть вокруг себя поля на целые мили и мост или город… и там и сям что-нибудь вроде колокольни. Это заставляет тебя чувствовать, что мир – обширное место и что в нем, кроме тебя, работают другие люди головою и руками.

– А мне больше нравятся горы, – сказал Сет, – когда облака находятся над твоей головой, и ты видишь, как солнце блестит на такое далекое расстояние над ломфордской дорогой, что я часто делал в последнее время в бурные дни; мне кажется, что это небо там, где всегда радость и солнечное сияние, хотя эта жизнь мрачна и покрыта тучами.

– О, я люблю стонишейрскую сторону, – сказала Дина, – и вовсе не хотела бы показаться там, где люди богаты хлебом и скотом, и где земля так ровна, и по ней так легко ходить; я никогда не захочу повернуться спиной к горам, где бедные люди должны вести столь тяжкую жизнь и мужчины проводят дни свои в трудах с самого солнечного восхода. Какое блаженство чувствовать в своей душе любовь Божью в бледный, холодный день, когда небо мрачно нависло над горами, и нести эту любовь в одинокие, голые каменные дома, где ничто другое не служит утешением.

– Эх! – сказала Лисбет. – Вам очень хорошо говорить таким образом… вы вот ни дать ни взять те подснежники, которые я собирала в прежнее время… они жили одною лишь каплей воды и лучом дневного света, а людям голодным лучше следовало бы оставить голодную сторону. Тогда там было бы меньше народу, между которым пришлось бы делить скудный пирог. Но, – продолжала она, смотря на Адама, – не говори, что ты пойдешь на юг или на север, что оставишь своего отца и свою мать на кладбище и что ты пойдешь в места, которых они никогда не знавали. Я никогда не буду покойна в могиле, если не увижу, что ты приходишь на кладбище каждое воскресение.

– Не бойся, матушка, – сказал Адам. – Если б я не решился не идти, то я уж ушел бы давно.

Он кончил завтракать и встал, произнеся последние слова.

– Что ты будешь делать? – спросила Лисбет. – Ты будешь делать отцу гроб?

– Нет, матушка, – сказал Адам. – Мы снесем лес в деревню, и гроб сделают там.

– Нет, родной, нет! – воскликнула Лисбет быстро и жалостливо. – Нет, не давай делать гроб отцу чужим, а сделай его сам. Кто может сделать гроб так хорошо, как ты? Ведь он знал, что значит хорошая работа, и оставил сына, который по уму своему считается первым в деревне, а также в Треддльстоне.

– Очень хорошо, матушка, если ты непременно желаешь, то я сделаю гроб дома, но я думал, что тебе неприятно будет слышать, как мы будем работать.

– Отчего же будет мне неприятно? Ведь так и следует, чтоб он был сделан дома. Если гроб нужно сделать, то что тут говорить, нравится ли мне что-нибудь или нет. Ведь на этом свете мне не остается другого выбора, как одни лишь неудовольствия. Когда во рту нет вкуса, то тебе все равно, возьмешь ли ты один кусок или другой. Займись этим тотчас же, утром, прежде всего. Я не хочу, чтоб кто-нибудь другой дотронулся до гроба, кроме тебя.