Но тогда она делала все, что только могло быть сделано в тот день в комнате смерти, и делала все это сама, обращаясь к своим сыновьям за помощью только тогда, когда приходилось поднять что-нибудь. Она не позволяла, чтоб ей на помощь привели кого-нибудь из деревни, так как она не очень то была расположена к соседкам вообще, а любимая ею Долли, старая экономка в доме мистера Берджа, пришедшая выразить ей свое соболезнование в несчастье, лишь только услышала о смерти Матвея, имела очень слабое зрение и, таким образом, не могла быть ей очень полезна. Она замкнула дверь и держала теперь ключ в своей руке, когда, утомленная, бросилась на стул, стоявший не на своем месте, на середине комнаты, где в обыкновенное время она никогда не согласилась бы сесть. На кухню она не обратила в тот день ни малейшего внимания: кухня была запачкана следами грязных башмаков и имела неопрятный вид от разбросанных платьев и других предметов. Но что в другое время было бы невыносимо для Лисбет, привыкшей к порядку и чистоте, то, казалось ей, теперь и должно быть именно так. Ведь все это и должно было иметь странный, беспорядочный и скверный вид, когда старик окончил свою жизнь таким горестным образом, кухня и не должна была казаться такою, как будто не случилось ничего. Адам, побежденный волнениями и заботами этого несчастного дня, после ночи, проведенной за тяжелым трудом, спал на скамейке в мастерской, а Сет находился в задней кухне, разводя огонь щепками, чтоб вскипятить чайник, надеясь убедить свою мать выпить чашку чая: его мать редко позволяла себе такую роскошь.

В кухне не было никого, когда Лисбет вошла в нее и бросилась на стул. Она осматривалась кругом смущенным взором на грязь и беспорядок, которые угрюмо освещало яркое послеобеденное солнце. И все это совершенно согласовалось с грустным замешательством ее мыслей – замешательством, нераздельным с первыми часами внезапной грусти, когда бедная душа человеческая походит на человека, который был положен спящим среди развалин обширного города и пробуждается в тягостном изумлении, не зная, рассветает ли день или приходит к концу, не зная, почему и откуда взялось это необъятное зрелище опустошения или почему он сам, одинокий, находится там.

В другое время первая мысль Лисбет была бы: где Адам? Но внезапная смерть мужа снова сделала его в эти часы первым предметом ее нежности, каким он был двадцать шесть лет назад; она забыла о его недостатках, как мы забываем горести нашего исчезнувшего детства, и думала только о расположении к ней молодого мужа и о терпении старика. Она продолжала озираться кругом смущенным взором, пока вошел Сет и стал переставлять некоторые из разбросанных вещей и убирать маленький круглый столик из соснового дерева, чтоб поставить на нем чай для матери.

– Что ты хочешь делать? – сказала она несколько брюзгливым голосом.

– Хочу, чтоб ты выпила чашку чая, матушка, – отвечал Сет нежно. – Тебе будет хорошо от этого; да, кстати, я приберу к стороне несколько вещей вот тут – по крайней мере, в доме будет хоть некоторый порядок.

– Порядок! Как ты можешь еще говорить о том, что хочешь привести в порядок. Оставь так, оставь. Для меня уж не будет больше прежнего спокойствия, – продолжала она, и слезы текли ручьем, когда она начала говорить, – теперь, когда нет уж на свете бедного отца, на которого я стирала и чинила и для которого тридцать лет варила обед… и он был всегда доволен, что бы я ни делала для него… А он был так ловок и проворен: готовил для меня, когда я была больна, и с гордостью приносил ко мне наверх; однажды он даже нес сынишку, который весил за двух детей, пять миль, всю дорогу до самого Ворстон-Века, а мне нужно было сходить туда, чтоб повидаться с сестрою, которая и умерла в те же рождественские праздники. И он делал это всегда так охотно, без всякого ропота! И вот нужно же было ему утонуть в ручье, через который мы шли в день нашей свадьбы вместе домой… и он наделал мне вот все эти полки, для того чтоб я могла поставить мои тарелки и другие вещи, и с гордостью показал мне на них, так как знал, что это будет мне приятно. И нужно же было умереть ему без моего ведома, когда я лежала себе сонная в постели, будто мне и дела нет никакого до этого. Ах, и я дожила до того, чтоб увидеть это! А мы когда были молоды, то вот думали, что будем счастливы, когда женимся. Нет, родной, оставь это, оставь! Не хочу я никакого чаю – мне уж нечего больше заботиться о том, чтоб я ела и пила. Когда одна сторона моста обрушится, какая польза от другой стороны, хотя она еще и цела? Пусть и я лучше умру и последую за стариком. Кто знает, может, я и нужна ему!

Тут Лисбет перешла от слов к стонам, то наклоняясь вперед, то откидываясь на стуле. Сет, всегда робкий в обращении в матерью, ибо чувствовал, что не имел никакого влияния на нее, видел, что тщетны были бы его старания убедить ее или успокоить до тех пор, пока горе не утихнет несколько. Таким образом, он довольствовался тем, что присматривал за огнем в задней кухне и складывал отцовские платья, которые еще утром были вывешены, чтоб просохнуть. Он боялся шевелиться в комнате, где сидела его мать, чтоб не раздражить ее еще более.

Но Лисбет, покачавшись и постонав несколько минут, вдруг остановилась и громко сказала про себя:

– Пойду да посмотрю на Адама… не знаю, право, куда он делся? А мне нужно сходить с ним наверх, пока еще не стемнело, ибо минуты, когда еще можно мне посмотреть на покойника, проходят, как тающий снег.

Сет расслышал это и, снова войдя в кухню в то время, когда его мать поднялась со стула, сказал:

– Адам спит в мастерской, матушка. Ты уж лучше не буди его. Он ведь замучился от работы и беспокойства.

– Будить его? Кто же идет будить его? Разве я разбужу его, если взгляну на него? Я не видала его вот уж два часа… мне кажется я забыла, что он вырос с тех пор, как отец нес его на руках за мной.

Адам сидел на грубой скамейке, поддерживая голову рукою, которая от плеча до локтя покоилась на длинном верстаке, стоявшем посередине мастерской. Казалось, он присел, чтоб только отдохнуть несколько минут, и заснул, не переменив положения, вызванного грустной, томительной мыслью. Его лицо, неумытое со вчерашнего дня, было бледно и в холодном поту, его волосы были взъерошены около лба, а закрытые глаза провалились, как это всегда бывает после продолжительного бдения и при сильном горе. Его брови были нахмурены, и все лицо выражало истощение и страдания. Джип явно находился в беспокойном состоянии духа, ибо он сидел, положив морду на выдвинувшееся колено господина, и, проводя время в том, что лизал бессознательно спущенную руку, и прислушиваясь, оглядывался на дверь. Бедное животное было голодно и неспокойно, но не хотело оставить своего господина и с нетерпением ожидало какой-нибудь перемены в сцене. Это чувство со стороны Джипа было виной того, что когда Лисбет вошла в мастерскую и приблизилась к Адаму, как только могла, без шуму, то ее намерение не разбудить его было в ту же минуту уничтожено, ибо волнение Джипа было слишком сильно и не могло не выразиться коротким, но резким лаем, и в одну минуту Адам открыл глаза и увидел, что его мать стояла перед ним. Это нисколько не разнилось от его видений, ибо он во сне почти снова переживал – в лихорадочном бреду – все, что случилось с рассвета, и его мать с слезливой тоской представлялась ему сквозь все, что он видел. Главная разница между действительностью и видением состояла в том, что во сне Хетти беспрестанно являлась ему как живая, странно вмешиваясь, как действующее лицо, в сцены, до которых ей решительно не было никакого дела. Она была даже у Ивового Ручья; она рассердила его мать, войдя к ним в дом, и он встретил ее в нарядном, но совершенно мокром платье, когда шел во время дождя в Треддльстон, чтоб сообщить о случившемся следственному приставу. Но куда бы ни шла Хетти, его мать непременно следовала за ней вскоре, и когда он открыл глаза, то нисколько не удивился, увидев мать, стоявшую около него.

– Ах, родной мой, родной! – в ту же минуту воскликнула Лисбет жалостливо, получив возможность сетовать, ибо горесть, когда еще свежа, чувствует потребность соединить потерю и плач со всякою переменой сцены и случая. – Кроме твоей старой матери, некому теперь мучить тебя и быть тебе в тягость: бедный отец уж больше не рассердит тебя никогда, – и твоей матери также можно убраться за ним, и чем скорее, тем лучше, потому что я не приношу теперь пользы никому. Старое платье годится только на починку другого, но на что-нибудь иное оно негодно. Тебе захочется иметь жену, которая будет чинить твои платья и готовить кушанья лучше, нежели твоя старуха мать. А я буду только в тягость, сидя в углу у печки.

Адам содрогался по временам и делал нетерпеливые движения; больше всего он опасался, что его мать заговорит о Хетти.

– Но если б твой отец был жив, он никогда не захотел бы, чтоб я уступила место другой… он ничего не стал бы делать без меня, все равно как одна сторона ножниц ничего не может сделать без другой. Э-э-эх, нам следовало бы отправиться обоим вместе, и тогда я не увидела бы этого дня, и одни похороны годились бы для нас обоих.

Тут Лисбет остановилась, но Адам сидел в тягостном безмолвии; сегодня он должен был говорить со своею матерью не иначе, как только нежно, но эти жалобы не могли не раздражить его. Бедной Лисбет невозможно было знать, какое влияние производило это на Адама, подобно тому как раненая собака не в состоянии знать, какое влияние производят ее стоны на нервы господина. Как все слезливые женщины, она жаловалась в том ожидании, что утешится, и когда Адам не говорил ничего, то это только поощряло ее жаловаться с большею горечью.

– Я знаю, что тебе было бы лучше без меня, ибо ты мог бы идти, куда захотел, и жениться на той, на какой хочешь. Но я не хочу сказать тебе, что мне было бы это неприятно; введи в дом, кого ты хочешь. Я никогда не открыла бы рта, чтоб порицать тебя, ибо люди старые и бесполезные должны быть благодарны за то, что получают чего-нибудь поесть и напиться, хотя вместе с этим они и должны глотать неприятности. И если ты отдашь свое сердце девушке, которая не принесет тебе ничего, а, напротив того, разорит тебя, когда бы ты мог получить девушку, которая сделала бы из тебя человека, то я не скажу ничего теперь, когда твой отец умер и утонул, ибо я не лучше старого черенка, когда пропал клинок.