Она переходила совсем уж на завывания и всхлипывания, утыкалась лицом в подушку и начинала икать от смеха. И заканчивалось всё тем, что Серёжка, топая в ночи босыми ногами, нёсся на кухню за водичкой, чтобы лечить её от икоты. Был у него излюбленный метод. Заключалось это, по Ольгиному мнению, сущее изуверство в том, что пациент должен был встать, сцепить руки за спиной, вернее, тем, что находится ниже, потом наклониться, образовав по возможности между телом и ногами прямой угол, и в этой позе пить воду из чашки, старательно подаваемой «целителем». Вся сложность заключалась в том, что глотать набранную в рот жидкость следовало не выпрямляясь. Икать Ольга ненавидела, но и «лечение» тоже, хотя было оно результативно. Ни разу ей не удалось вырваться из цепких лап Серёжки, продолжая икать. Икота отступала, и благодарная «пациентка» сладко засыпала в объятьях «лекаря».

Москва и область. 1992–2000 годы

Вернувшись из Царицына, Ольга долго сидела в машине, смотрела на тёмные окна на четвёртом этаже серой унылой пятиэтажки на Комсомольской улице и думала о том, что у неё мог бы быть ребёнок. Девчонка или мальчишка восьми с половиной лет от роду, и тогда она никогда бы не была одна… И квартира бы не казалась такой пустой, а жизнь бессмысленной. Тогда и с Серёжей бы они не расстались. Он бы не допустил… Мог бы быть ребёнок… Но только она его убила…

Тогда, девять лет назад, она поняла, что сделала, почти сразу. И такой ужас ворвался в душу, такие боль и пустота, что и не объяснишь никому. А когда ещё и в храм пришла да с батюшкой поговорила…

С того дня, который навсегда разделил её жизнь на до и после, когда она из обычного, не самого плохого, а в чём-то очень даже хорошего человека превратилась в детоубийцу, всё в её жизни пошло кувырком. Вернее, внешне ничего не изменилось, она ходила на учёбу, ела, пила, общалась с окружающими. Но вот дышать, казалось, могла с трудом. Будто лежало на душе что-то такое, что давило и давило ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно. И было невозможно вздохнуть полной грудью, словно её окольцевали, как бочку. Ольга понимала, что никогда её жизнь не станет прежней. И все старые заботы и проблемы показались такими мелкими, глупыми и незначащими в свете огромной беды, виновницей которой была она сама, только она и никто другой. И вот эта невозможность ни свалить свою вину на кого-нибудь, ни хотя бы разделить её с кем-то тоже мучила Ольгу. Хотелось по-детски воскликнуть: это не я! Или: я не одна виновата! Но совесть категорично напоминала: это ты, только ты.

Когда она, измученная, решилась впервые прийти в церковь после того дня, самого страшного в её жизни, то с трудом смогла и через порог переступить. В Никольском храме было светло: октябрьское солнце вдруг вспомнило о земле, выползло из-за туч и, проникнув сквозь высокие стёкла, осветило большое паникадило, старинные образа, украшенные по случаю праздника Покрова Пресвятой Богородицы живыми цветами, и хоругви, закреплённые у колонн. Ольга робко шагнула внутрь, прижав руку к горлу и сжимая до немоты в побелевших пальцах крестик. Ей казалось тогда, что если она его отпустит, то умрёт на месте.

Внутри было пусто, служба то ли не начиналась, то ли закончилась, то ли её вообще не должно было быть – тогда Ольга ничегошеньки не знала и не понимала. И от этого ей было ещё страшнее. Будто попала в какой-то иной мир. За свечным ящиком тоже никого не было. Она, ступая на цыпочках, пошла вдоль стены вперёд, к алтарю, робко глядя на строгие лики святых. Ольга беспрепятственно добралась почти до ступеньки перед алтарём – это потом узнала, что называется это возвышение солеёй – а тогда так и подумала «ступенька». Вдруг отворилась левая дверца, ведущая в алтарь, и навстречу ей вышел молодой ещё, немного старше её, батюшка. Он, видимо, тоже не ожидая никого увидеть, замер на мгновение, потом широко и добро улыбнулся и шагнул ей навстречу:

– Здравствуй! Как тебя зовут?

И о том, что обращение на «ты» принято среди православных, она узнала после. Даже к Господу обращаются именно так. А тогда это её страшно покоробило, тень раздражения пролетела по её бледному лицу, и батюшка, очевидно, всё поняв, негромко и очень ласково произнёс:

– Меня зовут отцом Петром. Я настоятель этого храма.

– Оля, – еле слышно пролепетала она, краснея и бледнея попеременно.

– Пойдём, Оленька, посидим в сторонке, поговорим, – и так он это сказал, что раздражение, страх и желание немедленно уйти из стен храма исчезли вдруг без следа. А вместо них появилось ощущение, что она пришла домой. Будто уезжала надолго в далёкие края и вот, наконец, добралась, вернулась. И жизнь, казалось, разладившаяся навсегда, начала налаживаться от одного только присутствия в доме Господнем.

В тот вечер они долго, очень долго говорили. Вернее, Ольга плакала и сквозь слёзы каялась, а батюшка слушал её с таким состраданием, такой нежностью к бедной заблудшей её душе, что она начинала плакать ещё горше. Когда в конце их долгого разговора батюшка подвёл её к аналою, на котором лежали крест и Евангелие, и принял её исповедь, покрыл склонённую голову епитрахилью и прочёл разрешительную молитву, она выпрямилась и почувствовала, как Кто-то очень сильный и очень добрый снял с её исстрадавшейся души тяжесть и разрушил кольца, стягивающие грудь.

На месте черноты, отчаянья и боли осталась тихая светлая грусть. А ещё появилось огромное желание больше никогда не допустить этого ужаса не только в своей, но и, по возможности, в чужих жизнях.

С тех пор она часто ездила в Никольское, ходила на службы, и, когда отец Пётр посчитал это возможным, стала исповедоваться и причащаться. У неё появился любимый уголок в немаленьком их храме, плохо освещённый, в северном приделе, рядом с большим древним образом Феодоровской Божией Матери, где Ольга и стояла во время служб.

Придел этот облюбовали семьи с детьми. Ольге всегда казалось, что шумные, непоседливые малыши наверняка раздражают сердитых церковных бабушек. Но в Никольском храме всё было иначе. И бабушки были добрыми, весёлыми. И детям нашлось место, где они могли чувствовать себя как дома.

У них в приходе вообще все чувствовали себя очень уютно. Никогда ещё Ольга не видела, чтобы в храм ходило так много семей с детьми и молодых людей. Батюшки, а отцу Петру сослужил старенький, невероятно добрый иерей Феофан, каждого пришедшего встречали с такой любовью и радостью, что люди тянулись к ним, к Богу.

Посреди северного придела была устроена большая купель для взрослых в виде креста. Обычно она была закрыта листом фанеры и специальным покрывалом. Вот на этом-то получившемся столе дети рисовали, играли, тихонько сидели во время служб. А родители могли спокойно участвовать в богослужении в основной части храма или рядом со своими чадами.

Бездетной Ольге нравилась атмосфера в этом детском углу. Особенно её умиляло, когда какой-нибудь малыш или даже несколько, забравшись за шторку, отделявшую запасное место для хора, засыпали, положив головки на куртки. Их никто не тревожил и не будил без надобности.

А уж когда весь храм пел «Символ веры» или «Отче наш» и дети вставали рядом со своими родителями и старательно подпевали, горло её сжималось. «И я бы тоже могла так», – думала она. Но вместо отчаянья и ожесточенья в душе её оживала надежда. Даже убийц милует Господь за искреннее раскаянье. А она раскаялась и теперь пыталась сделать всё, что могла, чтобы другие девушки и женщины не становились убийцами. Детоубийцами.

Её борьба против абортов, её война с ними была совсем не масштабной, местечковой такой борьбой, крошечной, локальной войной. Ольгу это очень расстраивало. Она печатала листовки и раскладывала их у кабинетов гинекологов в поликлинике, переводила деньги в фонды, сражающиеся с этим злом, помогала приютам для будущих мам, попавших в сложные обстоятельства, и никогда не проходила мимо вопросов, касающихся абортов, на самых разных сайтах и форумах. Но всё это было мелочью, неспособной в корне изменить ситуацию. Ольга и сама чувствовала это. Отец Пётр, зная о её сомнениях, с ней не соглашался. Он был уверен, что даже самый маленький шажок так же важен, как и большой шаг. Тем не менее, Ольга продолжала жить с желанием сделать многое…

Однажды она встретила одноклассницу. Снежанка выглядела бледненькой и несчастной. На вопрос, что с ней, лишь безнадёжно махнула рукой:

– У меня младшей дочке чуть больше года, а я опять залетела. Вот иду к врачу, буду аборт делать.

Ольге стало нестерпимо больно, и она, никогда и никому не говорившая о том страшном дне, вдруг вот так, на старой скамейке в их школьном дворе, рассказала Снежанке обо всём. Она смотрела на одноклассницу огромными умоляющими глазами и твердила, как заведённая:

– Снежка, я тебя прошу, я тебя умоляю, не делай этого. Ну, вы ведь всегда хотели четверых, а это только третий ребёнок. Вы справитесь. Я тебе обещаю, что, если понадобится, буду помогать. Только свистни, и я приду, посижу с детьми. Вот увидишь, это будет самый лучший, самый добрый и беспроблемный ваш ребёнок! Он сделает вас счастливыми! Снежка, услышь меня! Ты же любишь своего Лёшу, а он любит тебя. Он просто не понимает, что вы собираетесь делать. А когда поймёт – поздно будет! Ты не сможешь ему простить. Ты всегда будешь знать, что он тоже убийца. Ты – убийца, и он, твой любимый, не лучше. Понимаешь? Это страшно, это так страшно! Снеж, ну, хочешь, я на колени встану перед тобой? – и она вправду собиралась встать прямо в лужу, которая разлилась у скамейки. Снежана в ужасе схватила её и заплакала:

– Не надо!

Они долго ещё сидели рядышком под накрапывающим дождиком. А вечером того же дня Снежана позвонила Ольге и счастливым шёпотом сообщила:

– Мы решили оставить малыша. Я уже сходила на УЗИ, и мне сказали, что он очень хороший, что правильно развивается. И сердечко его дали послушать…

Она помолчала и хрипло добавила:

– Спасибо тебе. Сегодня ты спасла три жизни: ребёнка, мою и Лёшкину.