Самин пришел домой, обнаружил Олю, серую и полуубитую, сидит в кресле, взгляд в одну точку.

Он присел перед женой, взволнованно спросил:

— Оленька, что случилось? Сын, мама, теща? Кто-то заболел?

Она не отвечала, продолжала смотреть сквозь него, точно голова Самина была стеклянной.

— Да говори же! — Он потряс ее коленки. — Что произошло?

Оля не повернула головы, но теперь она смотрела в глаза мужа, с трудом фокусируя взгляд как при тяжелейшей боли.

— Ты нас бросишь?

— Зачем? Почему? Откуда такие мысли? — поразился Самин.

— Ты любишь другую женщину, ты с ней… Я все знаю.

Самин едва не застонал от досады. Или, кажется, застонал, промычал сквозь стиснутые зубы. Покраснел выразительно. Будь он готов к этому разговору, решительно бы открестился: враки, сплетни, наветы! А сейчас реакция выдала его с головой.

Он сел в соседнее кресло, взял холодные Олины руки:

— Я вас никогда не брошу! Я люблю тебя и только тебя. Ты моя жена, ты и сын — самое лучшее, что есть в моей жизни. Прости! Это была ошибка, я оступился. Никогда более не повторится. Клянусь! Чем ты хочешь, чтобы я поклялся?

Оля не отвечала. Снова ушла в себя, присутствовала и отсутствовала одновременно. Самое плохое — не плакала, не рыдала, не упрекала, не проклинала.

И в следующие дни не плакала. Слезы лились внутри, только соль выступала на коже, которая приобрела каменистый оттенок. Была гордая жена наварха, стала жена Лота — соляная глыба, умеющая передвигаться, односложно отвечать и выполнять домашнюю работу. Олины волосы потускнели, появилась сутулость, вместо летящей походки — шарканье пудовых ног.

В доме померк свет — обстановка кладбища, погребения, безутешной потери и бесконечного горя. Даже сын, которого они называли вечным аккумулятором хорошего настроения, не мог развеять Олиной печали. Прежде она заливисто хохотала над проделками и словечками наследника, хватала его на руки, кружила, осыпала поцелуями. Теперь — слабо улыбалась, прижимала к себе, целовала в макушку. Как сиротку.

Самин остро переживал случившееся. Он чувствовал себя скотиной, предателем, убийцей. Служебный романчик, необременительный и шальной, закончился в одночасье, и воспоминания о нем вызывали гнилостную отрыжку. Самин не знал, что делать, какие покаяния могут вернуть Олю к нормальной жизни. Пытался в постели утрированной нежностью растопить ледяной панцирь жены. Не получилось. Ольга не противилась, не отталкивала его с отвращением. Еще больше каменела, явно переживая то, что наступает после отвращения, — беспомощный ужас. Самин разжимал объятия. Он не был насильником. Дураком, сволочью, молодым сильным мужчиной, реагирующим на красивых женщин, но не насильником собственной любимой жены.


Прошло три похоронные недели. Как три десятилетия заточения в мрачном подземелье.

Обе мамы, конечно, заметили, что творится с Олей. Но на расспросы Ольга не отвечала, резкое падение градуса счастья не объясняла. Отделывалась скупыми просьбами не беспокоиться. Единственным человеком, с которым Оля делилась своей бедой, была подруга Тина. О ней речь впереди.

Мама Самина и его теща активно обсуждали перемену Оли. Нашли объяснение, отработали общую версию. Оленька беременна, Самин не хочет второго ребенка. Версия казалась безошибочной: на Оле лица нет, Самин вокруг нее кружит, заискивает, лебезит и пресмыкается.

В выходной день, когда Оля с сыном ушли в театр на детский спектакль, обе мамы заявились для беседы с Саминым.

Отказались от чая, уселись в гостиной на диване. Лица строгие, с печатью ответственности возложенного долга, как члены суда присяжных.

— Петя! Нам все известно, — сказала мама.

«Дьявол! — Он мысленно чертыхнулся. — Только этого не хватало! Сейчас начнут полоскать мой моральный облик, песочить и прорабатывать».

Но дальнейшие речи мамы и тещи вызвали у него недоумение.

— Ты, сынок, — продолжала мама, — не прав…

— Еще не поздно? — нервно встряла теща. — Оленька еще не сделала аборт?

Самин неопределенно промычал.

От него и не требовали ответов. Теща и мама, перебивая друг друга, выпаливали свою версию и подготовленное решение проблемы. Самин переводил взгляд с одной на другую и следил только за тем, чтобы его физиономия не выражала удивления. Пусть несут.

— Мы поможем с воспитанием второго ребенка.

— Я могу уйти с работы.

— Мой сын в состоянии нанять няню к малышу.

— Ребенок важнее джакузи и отпуска на Бали.

— Вместо шикарного загородного дома можно купить скромную дачу с удобствами.

— Ты, Петя, никогда не был эгоистом.

— Ты должен понимать глубину Олиного страдания! И не подталкивать ее к детоубийству.

— Все-таки детей лучше заводить в молодые годы.

— И двое детей — это прекрасно.

— Маленьким ты просил о братике, но мы с папой не могли себе позволить.

— Оля тоже просила, мечтала о сестричке. Не получилось, к сожалению, по медицинским причинам. Мы бы не посмотрели на скромные бытовые условия.

— Я не про условия, а про то, что муж тяжело болел.

— Не будем отвлекаться. Самин, мы вам не чужие, и наше мнение должно учитываться.

— Мы не лезем в ваши дела, но хотим, чтобы ты знал: мы против аборта! Пусть Оленька рожает.

До Самина дошло, что ему инкриминируют. Разубеждать их? Мило! Дорогие мама и теща! Никаких абортов не предвидится. Просто я изменил жене, на сторону сходил, поэтому Оля в затяжной депрессии. Ага! Дальше они вытаращат глаза, заохают, заахают и начнут перемывать мне кости в хлорном растворе. Спасибо, не надо! Оставайтесь при своих заблуждениях. Мои действия? Изобразить процесс перемены мнения. Как будто они меня подвигли на одобрение их решения. Так случается на переговорах с партнерами. Ты заранее скалькулировал выгоды, готов принять условия, но делаешь вид, что поддался их логике, уступил. Партнеры довольны, считают, что переиграли, а сами следуют твоему сценарию.

Самин легко справился с ролью. Продемонстрировал раскаяние, заверил, что поступит так, как хочет Оля. Но ему еще сорок минут пришлось терпеть возбужденные речи о новом ребенке, которые лились из мамы и тещи. Теперь им и чаю захотелось. Сидели на кухне, угощались и рассуждали об имени мальчику или девочке, строили планы на лето, когда по их подсчетам нужно ждать прибавления.

Терпение Самина было на исходе. Он сослался на срочную работу, которую взял на дом. Мол, вы еще тут посидите, а мне срочно к компьютеру. Надо отдать должное бабушкам, они не задержались, довольные и благостные, отбыли.

Только захлопнулась за ними дверь, как раздался звонок телефона.

Подруга Оли Тина. Не оставляя ему вариантов, заявила:

— Ты один, я знаю. Мы должны поговорить. Буду через десять минут.

Самин Тину не переносил. Физически. Не мог видеть и слышать. У Тины был высокий пронзительный голос. Возможно, барабанные перепонки Самина особо устроены, но страдали они от визгливого голоса Тины отчаянно. Будто ему в уши иголками стреляют. Через пять минут общения Самину хотелось бежать, заткнуть уши пальцами и трясти головой, пока не пройдет мелкое въедливое дребезжание резонанса. И еще у Тины был отвратительный рот. Слегка нависающая верхняя челюсть, как у кролика. Когда Тина ела, казалось, она мелко-мелко пережевывает пищу передними зубами. От вида жующей Тины Самина мутило.

Он терпел Тину (в малых количествах на днях рождения и прочих редких праздниках) ради жены. Оля и Тина дружили с детства, были как сестры.

Акустический террор начался с первых минут прихода Тины. Она здоровалась, переобувалась в тапочки, говорила о погоде, а у Самина в ушах жужжали ядовитые пчелы.

Тина опустилась на диван, на котором недавно сидели бабушки. Вид имела не присяжного заседателя, а судьи или прокурора, который право имеет тащить на свет и трясти грязным бельем Самина.

На столе стояла ваза с орехами и сухофруктами. Цепкой лапкой Тина брала орешки или курагу, отправляла в рот, мелко хрумкала заячьими зубками. Самин смотрел в сторону, чтобы не видеть ее кроличьего жевания.

В отличие от бабушек Тина знала причину Олиной депрессии. И считала себя вправе говорить Самину о его неблагородстве, подлости и предательстве, Самин терпел и слушал. Про то, что он оскорбил жену в лучших чувствах, надругался над святым, про травму, которую нанес Оле и от которой теперь не оправиться…

Тина была последним человеком, которому Самин заявил бы: все это бред, чушь и фрейдовщина! Я не предал, а оступился; не убил, а нечаянно поранил; поддался глупому (и естественному, хоть вы меня режьте!) порыву и сейчас крайне сожалею. Да, я был не прав. Но я тоже страдаю, раскаиваюсь и мучаюсь. Сколько мне нужно страдать? Месяц, год? Всю жизнь коту под хвост отправить? Наказание должно соответствовать вине. Пусть Ольга объявит приговор и не терзает меня ежедневной пыткой. Даже военные преступники, разбойники, душегубы и всякая другая сволочь удостаиваются снисхождения, амнистии и замены расстрела на тюремное заключение. А если всех мужиков, уличенных в прелюбодействе, казнить, то на земле останутся одни бабы.

Ничего этого говорить Тине было нельзя. Она бросилась бы в спор, в дискуссию, начала отстаивать свою женскую точку зрения, идеалистическую, книжную, наивную и попросту глупую. Привела бы в пример собственного мужа Андрея, безвольного алкоголика. Да если бы Самину приставили нож к горлу и заставили жениться на Тине, он бы запил не тихо, а по-черному. Пора было прекращать нравоучения незваной доброхотки.

— Чего ты хочешь? — спросил Самин. — Что предлагаешь?

Сверление в ушах достигло болевого порога. Пчелы прогрызли перепонки и устремились в мозг. Тинин рот хлопал и хлопал, зубки стучали и стучали, губки змеисто кривились. Самин боролся с тошнотой.