Впрочем, везде есть место наслаждению – о, как сладко дремлется, сидя на полу вагончика, опёршись спиной на спины товарищей!


Через три часа долбёжки мы открыли, что немногим глубже полуметра мерзлота переходит в грунт поддающийся штыковой лопате.

Через три дня мы разработали технологию проходки.

Если вырыть шурф метр на метр и глубиной в два метра, а рядом ещё такой же, то их можно соединить штольней пробитой ниже мёрзлого грунта. Затем, захлестнув потолок штольни тросом стропы башенного крана, долбишь вдоль краёв мостика мерзлоты до того момента, когда крану хватит сил вырвать цельную глыбищу мёрзлого грунта.

Ага, блядь!


Да, стройбат сделал это.

И хотя до конца траншеи ещё многие дни пáхоты, победа будет за нами.

Мы сломили хребет сумеркам заполярной ночи спустившейся аж до Ставрополя.


Кроме вагончика, от холода можно укрыться в подъезде многоквартирной пятиэтажки по ту сторону котлована.

Когда не стоишь на пронизывающем ветру, то и сигарета греет, если найдётся у кого стрельнуть.


Пока я грелся по подъездам, Алимоша и Новиков исследовали прилегающие земли и обнаружили там молочную фабрику и хлебозавод. Только через забор надо перелазить.

Они вернулись раздутые, как шары, от засунутых под фуфайки трёхгранных картонных пирамидок по поллитра молока и буханок хлеба.


С того дня мы отряжаем туда гонца по очереди. Рабочие без вопросов позволяют загружаться прямо с конвейера.

Иногда выходим на улицы просить деньги у прохожих.

– Брат, на бутылку 27 копеек не хватает; выручи, а?

– Сестрёнка, на «Беломор» 11 копеек не дашь? А то уже уши попухли.


Алимоша объяснил мне нюансы.

К пенсионерам лучше не обращаться – пустой номер, а то ещё и вякать начнут.

И ни в коем случае не просить круглую сумму. Вместо 27 он тебе, как минимум, сам 30 даст; а вместо 11 – «пятнашку».

Зачем деньги?

Ну, вместо махорки по 9 коп., или «Памира» за 11 коп. можно купить «термоядерный» кубинский «Партогас», или ту же «Приму»; только не индийские «Red&White» с фильтром – кислятина в золотистых фантиках.

И вино, конечно, выпиваем иногда. С устатку, под хлебозаводскую закусь.

Как низко я пал! Побираюсь на улицах! И мне не стыдно?

( … ну, во-первых, у нас это поточнее называется: не «побираться», а «шакалить».

А насчёт стыда я, наверное, извращенец. Мне стыднее перед Валей Писанкой за тот цилиндр из ватмана, чем за принятые в ладонь медяки и «десюлики» от прохожих.

Может я, местами, и благородный человек, но, в целом, не испанский гранд – это точно …)


В феврале кончилась хлебозаводская масленица – нас перебросили на строительство медицинского центра.

Тут подвал уже покрыт бетонными плитами перекрытий, но не до конца и под ним, на больших кучах песка, мы разводили костёр, для которого ломами разбивали доски, потому что никакого вагончика и близко нет.

Территория будущего центра оказалась большой, но на отшибе – шакалить негде.


Грузовики, которыми нас возили, предоставляла местная автобаза, с гражданскими водителями.

Нам попался ухарь-асс.

Он влетал на территорию будущего медицинского центра, бил по тормозам УАЗа и тот, скользя по обледенелостям, заносился и разворачивался в обратную сторону – залезай, поехали!

При этом подранный и не закреплённый брезентовый верх кузова вздувался и пузырился, как парашют приземлившегося диверсанта.

Водитель скалился кривозубой улыбкой из-под тощих усов – ему по кайфу было блатовать, типа, цыганской романтикой.

Выхлопная труба его машины могла громко бахкать, но стрельбу он приберегал для проезда вдоль городских тротуаров – шугать прохожих.

Ба-бах!

– Ой, мамочки!..

Ребята что-то поясняли насчёт связи этих хлопков и карбюратора, но я в этом всё равно не смыслю.


В один из первых дней на новом месте я отправился в туалет паркового типа на краю территории.

Малую нужду мы справляли где придётся и за этим я туда, конечно бы, не пошёл.

Просто из-за морозов пользование сортиром части было сопряжено с определённым риском. Весь пол там стал сплошным жёлтым катком, сапоги скользили, и даже сидеть над очком было скользко.

Пока я опорожнял кишечник в том территориальном туалете, у меня стали возникать странные слуховые ощущения.

Я услыхал… ну, не совсем голоса… скорее, отголоски голосов.

Отдалённый слитный гул голосов, без каких-либо отчётливых слов, но явственный ровный гул, без всплесков.


Потом я достал из внутреннего кармана куртки письмо. От этих писем у меня уже давно карман распух.

Не глядя от кого письмо, я использовал его как туалетную бумагу, встал, застегнулся и вдруг – увидел источник гула.

Дощатые стены и перегородки пустого туалета были сплошь испещрены надписями.

Карандашами, ручками написаны, процарапаны имена, названия населённых пунктов, даты.

Некоторые залазили поверх других – не хватало свободного места.

Мне стало ясно, что прежде тут помещался ставропольский сборно-распределительный пункт призывников в армию, и они, уже погружаясь в вечность из двух лет, уже захлёстнутые ею, оставляли тут свои меты: «Саха, посёлок …», «Афон, станица …», «Дрын, город …».

Они уже там – погружены – потому и слов не разобрать, один только гул, но руки ещё дописывают метку: «Андрон …»

( … в стройбате общечеловеческая тяга оставлять по себе отметину не исчезает, но становится анонимной.

Здесь не увидишь классического «тут был Вася», здесь расписываются за всех:

Орёл, ДМБ-73

Читай: «призваны из города Орёл (или орловской области) демобилизуемся в 1973 году».

Графитом, мелом, краской на стенах, на трубах, на жести.

На любом объекте возводившемся ставропольским стройбатом за год-два до 1973-го, найдётся такая надпись.

Затем будет «Тула, ДМБ-74».

Придёт черёд и для «Сумы, ДМБ-75», «Днепр, ДМБ-75», но до этого ещё так далеко!..)


«Орион» принял участие в городском музыкальном конкурсе.

Мы исполнили два номера, но никакого места не заняли.

Мне вообще показалось, что весь конкурс был затеян, чтоб показать какого-то местного певца.

Молодой парень мог петь без микрофона на весь зал. Вот что такое голос.

Вторым номером у нас была «Песня индейца» из репертуара Тома Джонса; неизвестно о чём он в ней пел, но в советской переделке она оплакивала горькую долю краснокожих:


Из резерваций, брат мой, знай:

Одна дорога – прямо в рай…

В этом конкурсе у нас уже играла целая группа «медных».

Переведённый неизвестно за что и не помню откуда прапорщик Джафар Джафаров пришёл в клуб части и сказал, что он играет на трубе.


Своей внешностью он оставлял приятное впечатление мягкости.

Округлое лицо с мягкой кожей приглушённо оливкового цвета; мягкий блеск чёрно-маслиновых глаз; мягкая улыбка, когда он выговаривал: «я тебе мамой клянусь!»

И он действительно играл на трубе, которую приносил и уносил с собою.

Комиссар здорово подтянулся рядом с ним.


Ещё в клуб зачастил Серый – укротитель Карлухи.

На работу он забил ещё в самом начале службы и в стройбате просто мотал очередной срок в два года.

А чё, та же колония только режим помягче и спецуха цвета хаки.

Приехав утром на объект, он уходил в город и возвращался лишь к вечернему грузовику.

Иногда его сажали на «губу», но даже комбат со своим маразмом понимал бесполезность подобных воспитательных мер к этому уже вполне сложившемуся блатному, отмеченному лысинкой шрама на брови тонкогубого лица, зависшего поверх широких плечей на по-волчьи вытянутой шее.

Серый шёл по жизни незатейливой стезёй потомственного блатного.


В комнате музыкантов он делился отчётами о своих недавних похождениях в городе или шугал Комиссара.

Это было неправильно, потому что и Комиссар, и он – одного призыва, но у Серого зонный кодекс перевешивал стройбатовский.

В преддверьи становления «фазаном», Комиссар сделал себе большую наколку на весь тыл правой кисти – горы, восходящее из-за них солнце и надпись «Северный Кавказ».

На сцене он становился татуировкой к залу и горделиво косил глазом на живописную работу неизвестного автора.

Наверное, Серого заело, что Комиссар блатует более броской наколкой, чем его паук-крестовик, знак для посвящённых, вот он и цеплялся.

( … впрочем, там где у меня стоит слово «наверное» не стóит слишком-то верить нá слово – наверняка вокруг него идут лишь предположения да измышления всякие.

Вариантов и толкований может быть целая уйма, но этим «наверное» все отметаешь и оставляешь одно, может быть, и не самое верное.


Слово требует осторожного с ним обращения.

Иной раз ляпнешь чего-то такого разухабистого

«эх! лабухи – одна семья! мы друг за друга – стеной!»,

а потом неловко себя чувствуешь: эка, как меня опять занесло!

Потому-то всякие обобщающие наименования хороши лишь для лозунгов:

«Пролетарии всех стран – соединяйтесь!»,

или там

«Двуногие! Возлюбите друг друга!»

и срабатывают они лишь до той поры, покуда общие интересы совпадают с интересами данного индивидуально взятого млекопитающего; но стоит интересам разойтись и – сразу: «вы – себе, а мы – себе!» …)

Взять того же Юру Замешкевича.

Покуда, заперев кочегарку, он может укрыться в клубе, чтоб не мозолить глаза отцам-командирам, а побренькать там на гитаре, выпить кружечку чифира принесённого из кухни, он – свой.

Человек тонкого душевного склада, изысканный ценитель истинной музыки, верный друг, прекрасный товарищ и надёжный брат; одним словом – лабух.


Но вот приехала к нему жена и ждёт его на проходной, а он бегает в поисках парадки и шинели, чтобы уйти с ней в город, наскоро бреется, получает в штабе бумажку увольнительной записки, заскакивает зачем-то в клуб и, выходя, на прощанье приподымает меня, сидящего на кресле заднего ряда, в воздух, схватив медвежьей хваткой за член и вокруг него.