Ни дать, не взять – Василий Блаженный, просто по другой тематике.

Однако, не буйствую ничуть, вот уж чёрта с два и Боже упаси.

Всё по тихому: сам наплету, да сам же и запутаюсь – тут и бзику конец, а потом опять хоть воду на мне вози …)


~ ~ ~

~~~истоки


Пожалуй, пора, наконец, ознакомить тебя с твоими же генеалогическими корнями по отцовской линии.

За материнскую сторону я спокоен – твоя бабушка, Гаина Михайловна, тебя наверняка поинформировала на пару колен вглубь, если не далее, но вряд ли она излагала родословную твоего папы.


Такая уверенность зародилась во мне в тот момент, когда мать твоя меня письменно известила о моей смерти.

Вернее, о том, что она тебе сказала будто твой папа умер, и мне не следует травмировать неокрепшую психику ребёнка появлениями с того света.

Тут тебе и разгадка отчего с тех пор в пивной, если сосед за столиком начинал толкать бодягу, мол, это нынче он никто, а прежде ходил штурманом на атомной подводной лодке, я , с чистой совестью и полным на то основанием, поливал в ответ, что являюсь заслуженным лётчиком-испытателем, погибшим во время пробных полётов на реактивном истребителе секретного типа.


За этот подвиг я, между прочим, удостоен звания Героя Советского Союза и представлен к медали «Золотая Звезда». Тоже посмертно. Жаль, награда не нашла героя.

Да…


Просто в ту романтическую эпоху, когда ребёнок матери-одиночки начинал задавать ей вопросы по поводу неполного состава семьи, мамина отмазка, традиционно, звучала так:

– Твой папа был лётчик и погиб.

Проза жизни приберегалась для подруг:

– Ой, бабоньки, он меня в конторе на столе разложил: по гроб жизни не забуду, как те счёты бухалтерски у меня под сракой ёлзали…


Хотя, на особо углублённый экскурс к истокам не рассчитывай, по причине моей собственной неосведомлённости. Науку евгенику в те поры держали в чёрном теле.


Мать матери твоего отца звали Катериной Пойонк и твой прадед, Иосиф Вакимов, комиссар Первой конной армии Будённого, вывез её из Польши, как трофей, или сувенир на память о том периоде Гражданской войны, когда будённовцы чуть было не захватили Варшаву.

Отношения их были узаконены тогдашним ЗАГСом и восемь лет спустя родилась моя мать, Галина, за которой последовали её брат Вадим и сестра Людмила.


По их рассказам, Иосиф был очень умён, знал еврейский и немецкий языки и по должности являлся торговым ревизором целой области на Украине.

В тот период у Катерины имелась отдельная пара туфлей под каждое из её платьев.

Ещё через семь лет, в конце тридцатых, Иосифа арестовали. Однако, обошлось без расстрела (сумел, как видно, по умному откупиться), его приговорили к ссылке на поселение в очень северную, но всё же европейскую часть России.

Семья последовала за ним, а в начале сороковых все вместе вернулись на Украину, вскоре захваченную германским вермахтом.


Два года спустя, под конец оккупации, когда немецкие войска откатывались на запад под ударами Красной Армии, мой дед исчез из дому буквально за день до освобождения, а вместе с ним пропал и велосипед – большая, по тем временам, ценность.


Наутро, спасаясь от артобстрела, Катерина с тремя детьми бежала в пригородное село Подлипное, где осколок снаряда срезал яблоневую ветку в нескольких сантиметрах над головой моей матери – важная деталь, не будь этих сантиметров, то и меня бы не было.

К полудню наступающие части Красной Армии освободили село и сам город.

Катерина пришла обратно в Конотоп, где и взрастила, как мать-одиночка: Галину, Вадима и Людмилу.


Старшая дочь, Галина, в начале пятидесятых познакомилась по переписке со старшиной второй статьи Краснознамённого Черноморского Флота Николаем Огольцовым.

«По переписке» это когда домой почтальон приносит письмо начинающееся словами: «Здравствуйте, незнакомая Галина…», а заканчивается оно: «…пришлите, пожалуйста, свою фотокарточку».


И на следующий год Николай поехал в отпуск не на родную Рязанщину, а в украинский город Конотоп.

Ширина его флотского «клёша» и грудной клетки под полосатой тельняшкой, в сочетании с ленточками на бескозырке и сияющим якорем на бляхе пояса, впечатлили тихие улочки пристанционной окраины, где он отыскивал адрес, по которому слал письма: «лети с приветом, вернись с ответом», и три дня спустя мои родители, не спросясь у моей бабушки, расписались в городском ЗАГСе.


Был ли мой без вести пропавший дед евреем?

Комиссарство в годы Гражданской войны, владение языком, ревизорство и даже имя могут служить косвенным подтверждением.

Однако, высокий процент детей избранного народа среди революционных вожатаев не снимает возможности исключений; язык он мог изучить служа в магазине еврея-негоцианта; а что до имени, то даже такой закоренелый антисемит, как товарищ Сталин был ему тёзкой.

Тем не менее, мать моя при знакомствах предпочитала представляться Галиной Осиповной.


Свои тёмные глаза, чуть выпуклые и с влажноватым блеском, она унаследовала от Катерины Ивановны (или Катаржины Яновны?), которую трудно приписать к коленам израилевым, так как в красном углу на кухне она держала тёмную лакированную доску с сумрачно-бородым святым (не знаю какого роду-племени или вероисповедания, может и католик), а вдобавок откармливала в сарае свинью Машку на убой.


Но, опять-таки, икона вполне могла прижиться как маскировочная часть интерьера со времён оккупации, а насчёт кошерных строгостей диеты, то ведь голод не тётка, а «бiда навчить коржи iз салом їсти».


Конечно, все эти без ответов вопросы возникнут потом, после возвращения наших с тобой предков из конотопского ЗАГСа, но нам с ними не по пути, мы заворачиваем обратно – проследить линию происхождения твоего деда по отцу.



Линия эта безыскусна проста и приземлённа. Одним словом – мужичья.

В земле рязанской есть районный центр Сапожок, от коего километрах в девяти, или одиннадцати (в зависимости у кого спросишь) расположена деревня Канино.

Отец мой хвастал, будто в лучшие времена там насчитывалось около четырёхсот дворов.


Овраг с ручьём делит деревню надвое.

В старые добрые времена на берегах его сходился народ для забавушки – воротить стенкой стенке скулы заради светлого праздника, или просто воскресного дня. Победа измерялась тем, докудова отгоняли супротивника.

Отшумело. Быльём поросло.

Стал преданием Лёха-шорник, наипервейший боец и послушливый сын.

Держал его тятька в строгости.

– Куды?– шумнёт бывалоча,– богатый шибко? Ну-кыть, работай!

И склоняет тридцатилетний сынок могучие плечи над хомутом, шилом тыкает, а сам весь там – у ручья, откуда мчат запыханные мальцы:

– Ой, Олёша, ломят наших-то.

Отец только зыркнет и – молчит Лёха, дратву втаскивает, покуда в избе не услышится хряск и рявканье упорного отступления вдоль улицы.

Тут уж батя не выдержит, подойдёт – хлобысь! – Лёху в ухо:

– Туды-т, растуды-т! Наших гонют, а энтот …!

Дальше Лёха не слушает, от уж за дверью, переулками оббегает побоище, потому как с тылу нельзя.

– Лёха вышел!

И – воспрянули наши, а у тех – колебанье в рядах. Кой-кто и валится загодя – лежачих не бьют. А Лёха сосредоточенно глушит самых отборных и ведь, растуды-т, без единого, распротак его, мата.

И погнали обратно к ручью, потом вверх по откосу, потом до околицы.

Да, гремела деревня…

Коллективизация этим игрищам край положила.

Лёху голодовка прибрала и батю его, конечно, тоже.


Мать отца моего, Марфа, застала ещё и царский режим, поскольку на момент Великой Октябрьской революции ей исполнилось лет тринадцать-четырнадцать.

А десять лет спустя она была уже замужем за крестьянином Михаилом Огольцовым, которому и родила троих детей – Колю, Серёжу и Александру (в порядке очерёдности).

Коллективизацию Михаил пережил, но голод в Поволжье его добил, и осталась Марфа матерью-одиночкой; варила детям суп из лебеды и менее съедобных трав, но выжили.


Потом пошли колхозные будни, трудодни, клуб, куда привозили кино, для просмотра которого деревенским парням приходилось крутить ручную динамо-машину и вырабатывать электричество.

Летом сорок первого объявили о вероломном нападении фашистской Германии и мужиков поголовно угнали на войну.

До Канино немцы не дошли, хотя и сюда стала докатываться фронтовая канонада.


Потом в деревне разместились части резерва – сибиряки, поражавшие своим обычаем: после парной бани сидеть на зимней улице в одной рубахе и покуривать.

Сибиряки ушли в сторону канонады и вскоре её не слышно стало.


Кроме тишины, в деревне остались лишь бабы, девки да пацаны-допризывники; плюс председатель колхоза – однорукий инвалид.

И длилось это не день, не неделю, а месяц за месяцем, из году в год.

От такой ситуации среди баб пошли отклонения: собирались по избам и разглядывали одна у другой влагалища, комментировали, выносили суждения – чья краше.


Когда об этом возрождённом сафоизме прослышал председатель, то, чтобы не дошло до района и дабы радикально пресечь лесбийный уклон, созвал общее собрание в клубе исключительно для баб и девок; но пацаны постарше прокрались в кинобудку и, разиня рты, подглядывали в окошечки, как председатель материл всех собравшихся, стучал единственным кулаком по столу и божился повывести это «мандоглядство» (я малость смягчаю прямоту председателевых выражений).


Удалось ли инвалиду сдержать своё обещание мой папа так и не узнал, поскольку его (папу) призвали в армию.

Вернее, даже не в армию, а на флот…


Вторая мировая догорала, но пушечное мясо жрала ничуть не меньше.

Рязанского паренька Колю, вместе с другими пареньками, переодели в чёрные бушлаты, помуштровали пару месяцев в «учебке», чтоб отличали команду «смирно!» от «разойдись!», да понимали бы где у винтовки штык, а где затвор, и посадили на быстроходные катера для переброски вверх по реке Дунай и высадки десантом где-то в Австрии.