За последней дверью жили старики Дузенко.

У них тоже всего только кухня и комната, но на два окна больше, чем в хате бабы Кати, поскольку, из-за симметричной планировки дома, во двор тоже выходит пара окон; как и на улицу.

Под каждым из Дузенкиных дворовых окон рос огромный американский клён с островидными пятипалыми листьями, а между этих двух клёнов старик Дузенко держал штабель красного кирпича для возможной перестройки в будущем.

Метров через шесть от деревьев и штабеля, параллельно им, тянулся ряд сараев из серо-чёрных от ветхости досок; без окон, с висячими замками на дверях, где хозяева держали топливо на зиму, а баба Катя ещё и свинью Машку.

Напротив веранды с бесплодным виноградом росло ещё одно неприступное для лазанья дерево, а за ним забор от соседей.


Под деревом стоял погреб Пилюты – сараюшка с глинобитными стенами.

Погреб Дузенко отстоял повыше и как бы продолжал ряд сараев, но не смыкался с ними, оставляя проход в огороды.

А под прямым углом к Дузенкиному, но не доходя до Пилютиного, совсем маленький погреб бабы Кати – дощатая халабуда над крышкой-лядой вертикальной ямы, уходящей на глубину в два метра, на дне которой вырыты пещерки-ниши, по одной на все четыре стороны, в них опускают на зиму картошку и морковку, а ещё буряки, чтоб не помёрзли.

В углу между дощатыми погребниками стояла ещё и собачья будка, с чёрно-белым кобелём Жулькой на цепи, которой он звякал и хлестал о землю, остервенело лая на всякого входящего во двор незнакомца.

Но я с ним подружился в первый же вечер, когда, по совету мамы, вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина.


Волосы у бабы Кати были совсем седые и чуть волнистые. Она их стригла до середины шеи и сдерживала пониже затылка полукруглым пластмассовым гребнем.

На чуть смугловатом лице с тонким носом круглились, словно от испуга, чёрные глаза.

А в сумеречной комнате на глухой стене висел портрет черноволосой женщины в высокой аристократической причёске и при галстуке, по моде нэповских времён – баба Катя в молодости. На соседнем фотографическом портрете – мужчина в косоворотке и пиджаке, с тяжёлым Джек Лондонским подбородком – это её муж Иосиф, когда он ещё работал ревизором по торговле, до ссылки на север и последующей пропаже при отступлении немцев из Конотопа.


Гостить у бабы Кати мне понравилось, хотя тут ни городков, ни футбола, зато ежедневные прятки с детьми из соседних хат, которые тебя ни за что не найдут, если спрятаться в будку к Жульке.

Вечерами на улице с мягкой чёрной пылью зажигались редкие фонари и под ними с бомбовозным гуденьем пролетали здоровенные майские жуки. Некоторые до того низко, что можно сбить рукой.

Пойманных мы сажали в пустые спичечные коробки и они шарудели там внутри своими длинными неуклюжими ногами.

На следующий день, открыв полюбоваться их пластинчатыми усами и красивым цветом спинок, мы подкармливали их кусочками листьев, но они, похоже, были не голодные и мы их отпускали в полёт со своих ладоней, как божьих коровок.

Жук щекотно переползал на пальцы, вскидывал жёсткие надкрылья, чтобы расправить упакованные под ними длинные прозрачные крылья и с гудом улетал: ни «спасибо», ни «до свиданья».

Ну, и лети – вечером ещё наловим.


Однажды днём из дальнего конца улицы раздались раздирающе нестройные взвывы, мерное буханье, брязги.

На звуки знакомой какофонии жители Нежинской выходили за калитки своих дворов и сообщали друг другу кого хоронят.

Впереди процессии шагали три человека, прижимая к губам блеск меди нестройно рыдающих труб.

Четвёртый нёс перед собой барабан, как огромный живот. Прошагав сколько надо, он бил его в бок войлочной колотушкой.

Барабан крепился широким ремнём через спину, оставляя барабанщику обе руки свободными и во второй он держал медную тарелку, чтобы брязгать её о другую, прикрученную поверх барабана, на что трубы разноголосо взвывали снова.

За музыкантами несли большую угрюмую фотографию и несколько венков с белыми буквами надписей на чёрных лентах.

Следом медленно двигался урчащий грузовик с отстёгнутыми бортами, где два человека держались за ажурную башенку памятника серебристого цвета, а у их ног лежал гроб с покойником.

Нестройная толпа замыкала неспешное шествие.

Я не решился выйти на улицу, хоть там были и мама с тётей Людой, и соседки, и дети из других домов.

Но всё же, движимый любопытством, я взобрался на изнаночную перекладину запертых ворот.

Свинцовый нос над жёлтым лицом покойника показались до того отвратительно жуткими, что я убежал до самой будки чёрно-белого Жульки, который тоже неспокойно поскуливал…


Баба Катя умела из обычного носового платка вывязывать мышку с ушами и хвостиком и, положив на ладонь, почёсывала ей головку пальцами другой руки.

Мышка вдруг делала резкий прыжок в попытке убежать, но баба Катя ловила её на лету и снова поглаживала под наш восторженный смех.

Я понимал, что это она сама подталкивает мышку, но, сколько ни старался, уследить не мог.


По вечерам она выносила в сарай ведро кисло пахнущего хлёбова из очистков и объедков, в загородку к нетерпеливо рохкающей свинье Машке и там ругалась на неё за что-нибудь.

Она показала нам какие из грядок и деревьев в огороде её, чтобы мы не трогали соседских, потому что в огородах нет заборов.

Но яблоки ещё не поспели и я забирался на дерево белой шелковицы, хотя баба Катя говорила, что я слишком здоровый для такого молодого деревца. И однажды оно расщепилось подо мной надвое.

Я испугался, но папа меня не побил, а туго стянул расщепившиеся половинки каким-то желтовато прозрачным кабелем.

И баба Катя меня не отругала, а только грустно помаргивала глазами, а вечером сказала, что свинья совсем не стала жрать и перевернула ведро. Уж до того умная тварь – чувствует, что завтра её будут резать.

И действительно весь тот вечер, пока не уснул, я слышал истошный вопль свиньи Машки из сарая.


Наутро, когда пришёл свинорез-колий, баба Катя ушла из дому и они тут уже без неё вытаскивали из сарая отчаянно визжавшую Машку, ловили по двору и кололи, после чего визг сменился протяжным хрипом.

Во всё это время мама держала нас, детей, в хате, а когда разрешила выйти, во дворе уже паяльной лампой обжигали почернелую неподвижную тушу.


На свадьбе тёти Люды на столе стояло свежее сало и жареные котлеты, и холодец, а один из гостей вызвался научить невесту как надо набивать домашнюю колбасу, но она отказалась.

Вобщем, в Конотопе мне понравилось, хотя жалко было Машку и стыдно за шелковицу.

И мне почему-то даже нравился вкус кукурузного хлеба, который все ругали, но брали, потому что другого нет, ведь Никита Сергеевич Хрущёв сказал, что кукуруза – царица полей.


Обратно мы тоже ехали на поезде и меня укачивало и тошнило, но потом в вагоне нашлось окно, куда можно высунуть голову, и я смотрел как наш зелёный состав катит по полю изогнувшись длинной дугой; мне казалось, что дорога не кончается из-за того, что поезд бежит по одному и тому же громадному кругу посреди поля с перелесками.

На какой-то остановке папа вышел из вагона и не вернулся при отправлении.

Я испугался, что мы потеряем папу и начал всхлипывать, но через несколько минут он пришёл с мороженым, ради которого задержался на перроне и вспрыгнул в другой вагон уходящего поезда…


В тот год мои младшие брат и сестра тоже пошли в школу и в конце августа папа с растерянно-сердитым лицом увёз расплакавшуюся напоследок бабу Марфу в Бологое – помочь с пересадкой на Рязанщину.

Через дорогу от угловых домов нашего Квартала стоял продуктовый магазин и теперь, без бабы Марфы, мама посылала меня за мелкими покупками – принести хлеб, спички, соль или растительное масло.

Более важные продукты она покупала сама: мясо, картошку, сливочное или шоколадное масло; на праздники – крупную красную, или мелкую чёрную икру.

Объект хорошо снабжался.

Вот только мороженое привозили раз в месяц и его сразу же раскупали, а вкусного кукурузного хлеба и вовсе не было.


Направо от магазина, у поворота окружающей Квартал дороги, стена леса чуть раздвигалась просветом узкой поляны, на которой стояла бревенчатая эстакада для ремонта автомобилей – ещё одно место сбора детей для игр.


– Бежим скорей!– сказал знакомый мальчик. – Там ёжика поймали!

Ежей я видел только на картинках и поспешил к галдящей группе пацанов.

Они палками отрезали ёжику путь бегства в лес, а когда тот свернулся в оборонительный комок – серо-коричневый шар из частокола иголок – то скатили его в ручеёк, где он выпростал острую мордочку с чёрной нашлёпкой носа и попытался убежать сквозь траву на коротких кривеньких ножках.

Его опять свалили и не дали свернуться, притиснув палку поперёк брюха.

– Гляди!– заорал один из мальчиков.– У него запор! Он покáкать не может!

В доказательство, мальчик потыкал стеблем крепкой травы в тёмную выпуклость между задних ножек.

– Слишком твёрдая какашка. Надо помочь.

Я вспомнил как меня спасала баба Марфа.


У кого-то нашлись плоскогубцы, животное прижали к земле несколькими палками и самозванный доктор Айболит потянул плоскогубцами застрявшую какашку, но та всё не кончалась и оказалась голубовато-белесого цвета.

– Дурак! Ты ему кишку выдрал!– закричал другой мальчик.

Ёжика отпустили и он опять прянул к лесу, волоча за собой вытащенную на полметра внутренность.

Все потянулись следом – смотреть что дальше будет, а меня окликнула Наташа, прибежавшая из Квартала сказать, что мама зовёт.

Я сразу же оставил всех и вернулся вместе с ней во двор, говорил с мамой, с соседками, что-то делал и думал не по-детски чётко сформулированную мысль: «как же мне теперь дальше жить после увиденного? как жить с этим?»

( … а, таки, выжил.