Зато имелось громадное «зато!» – лето снимало проблему помытого, и потому запертого, туалета, ведь мы весь день проводили на Площадке.


Площадка – это квадрат 40 на 40 метров.

Три стороны его периметра, включая ту, в которой калитка, состоят из толстых серых некрашеных досок, вертикально прибитых одна рядом с другой, высотою 2,2 м.

Четвёртая сторона затянута крупной железной сеткой, на высоту 2 метра от земли.


Вдоль части забора лежащей в основании квадрата стоит тридцатиметровый навес – двускатная крыша из ржавой жести с опорой на столбики из красного кирпича.

Под навесом – навал поломанных железных коек и тут же две пока ещё живые, на каждую брошено суконное одеяло, на них по очереди, животом вниз, ложатся больные, когда принесены шприцы дневных уколов.

Пара полуржавых кресел, в клочьях подранного дерматина, приткнуты для надёжности в кирпичные столбики опор – они для медбратьев.

В дальнем конце навеса, ближе к сетке, две-три фанерные скамеечки с неудобными как у школьных парт спинками.


У противоположного забора, являющегося вершиной квадрата, в землю вкопаны бревенчатые столбики с прибитыми поверху заборными досками, образуя пунктир из трёх последовательных лавок.

Точно такие же места для сидения оборудованы вдоль третьего забора —боковины квадрата, в которой сделана калитка.

Возле четвёртой стороны – железной сетки – сидеть не на чем, зато неподалёку от неё, в правом верхнем углу Площадки, стоит туалет типа «сортир» – будка из трёх ржавых стенок и такого же куска жести на крыше.

Дверь отсутствует для удобства надзирающих медбратьев, чтобы больные не кончали там с собой и лишнего себе не позволяли.


Пол у Площадки – это плотно утоптанный грунт с примесью глины и слоем пыли вытоптанной из него.

И всё?

Нет!

Есть ещё целых два «зато!» – зелень не вытоптанной травы по ту сторону сетки и – летнее небо с белыми облаками поверх всех и вся.


Солнце всходило из-за высокой крыши пятого отделения и тень отброшенная крышей начинала неприметное поступательное движение от железной сетки к противоположному забору из досок.

Пока нас водили на обед, тень переваливала через забор и мы её уже не заставали, а солнце всё так же неуклонно двигалось дальше – к стройке одноэтажного корпуса, метров за шесть от железной сетки, и ещё дальше, пока не скроется совсем, а чётко очерченная вечерняя тень начнёт всползать на стену пятого отделения, аж до самой крыши, где и смешается с густыми сумерками, а значит сейчас поведут в отделение на ужин и ночёвку.

После того, конечно, как все мы вымоем ноги на площадке первого этажа.


Все 120 человек, по очереди, друг за другом, вступят в один и тот же жестяный таз, на выходе из которого пара полудурков, преклонив колени, будут отирать всем ноги, по очереди, одной и той же парой вафельных полотенец.

В этом есть что-то библейское.


Знакомых лиц я встретил штук десять.

Цыба в первый же вечер поспешно подошёл по коридору, мельком взглянул и отвернулся:

– Э! Уже не тот!

И больше он не пожелал со мной общаться.

Саша, который знал моего брата Сашу, так и оставался с обритой головой, но постоянно спал.

Когда мы утром с радостными воплями вливались сквозь калитку на Площадку, он враз заваливался на койку для уколов и лишь к середине дня сонно уделял часть её для укладки, по очереди, на живот, тех, на кого принесли шприцы для экзекуции.


С приходом на Площадку первые час-полтора, покуда солнце не выжарит прохладу утра, я валялся на одной из лавок у дальнего от навеса забора.

Позади него находится Площадка четвёртого отделения, где визг и вой тоже не хуже нашего.

Иногда у меня над головой возникал кто-то из слегка прибабахнутых и начинал бухтеть, что несправедливо занимать одному столько места.

Приходилось спускать ноги и садиться, потому что я не мог послать его на три лавки у забора с калиткой – там территория достигших полного освобождения гимнософистов.


Они общались воплями, варясь в собственном соку свободной жизни, не замечая, что многажды сожжённая солнцем кожа их голых тел потрескалась до крови.

Вот лидер сообщества, в котором никому ни до кого нет дела, наскучив монотонностью своего качанья взад-вперёд в сидячей позе, с криком Тарзана срывается на пару метров вглубь Площадки, чтобы вернуться вспять, на лавку, и качаться дальше.

Попутно он одним пинком заваливает такого же керамически обожжённого философа, сидящего на корточках, чтоб ближе быть к земле и чертить в пыли пальцем, цепляясь локтем за свои же яйца.

– Noli turbare circulos meos!

В другой раз он одним ударом сшибёт с лавки голого соседа, но тот даже не заметит этого, сосредоточенно покручивая в руке невесть откуда взявшийся кусочек надломленного прутика сантиметров шестнадцати.


Медбратья не вмешиваются в течение событий на лавках самоуглубившихся, покуда вой и визг на их свободных территориях не начнёт зашкаливать. Тогда, с помощью кого-нибудь из чокнутых, или полудурков, они вытаскивают совсем разбушевавшегося с лавок и фиксируют, распиная на второй койке под навесом.

Жара и меня под него загоняла и я садился на одну из фанерных скамеечек, которые все игнорировали из-за их неудобства.

Действительно, высидеть целый день на одной плоскости тяжело – под вечер не знаешь на какую ягодицу перевалиться.


Сама Площадка пребывала в постоянном движении: туда-сюда, кругами – куда? зачем?

У забора позади лавок, на которых я валялся утром, сменяются спины больных прикипевших к щелям между толстых досок.

Кто-то хихикает, кто-то подзывает друга, кто-то дрочит в штанах, потому что четвёртое отделение, находясь на одном с нами уровне умственного развития, всё-таки больные противоположного пола и среди них тоже имеются абсолютно свободные, в чём мать родила.


Это всего лишь моё предположения, потому что сам я к тому забору не подходил и видел всего одну.

Черноволосая, худая, лет за тридцать, она по пояс высунулась поверх досок и балетно плавным движением руки бросила большой цветок в пыль под топочущими ногами наших.

Полудурки затеяли свалку вокруг цветка, а её сдёрнули с той стороны обратно, но грудь была красивой формы.


Трижды в день, чтобы размять запухшие от уколов ягодицы, я покидал тень навеса и ходил по Площадке широкими кругами. При этом я наизусть воссоздавал в уме строчки «Романа в картинках», который зародился у меня ещё на воле, но окончательно оформился уже тут.

Общий объём его составляет около страницы текста и мне важно было не утерять ни одной запятой и не допустить подмены слов в предложениях, ведь ни карандаша, ни бумаги у меня на этот раз с собой не было.

Однажды, чересчур углубившись в пунктуацию ненаписанных строк, я переступил невидимую черту вдоль лавок абсолютно свободных и два-три удара по корпусу и в голову вернули меня в окружающую действительность.


Я не мог позволить этой действительности поломать мою систему выживания в пустоте.

Поэтому по воскресеньям я отправлялся на пляж.

Я вытаскивал две фанерные скамейки к железной сетке – подальше от свободных, и целый день принимал солнечные ванны, с перерывом на обед и когда покличут идти получать свой шприц в задницу.

Так я лежал там целый день с закрытыми глазами под жарким солнцем, а окружающий шумовой фон в точности воссоздавал вопли и визги переполненного летнего пляжа.

При поступлении в пятую палату, вместо трусов мне выдали длинные кальсоны с завязками, которые невозможно закатать выше колен. На пляже я снимал их, а свои чресла обматывал майкой.

В одно из воскресений дежурила заведующая и до глубины души вознегодовала на фривольность моего костюма:

– И это человек с высшим образованием!

Как она вычислила, что под майкой нет ничего кроме голого меня?

Ей помогла детская считалочка про "А и Б": если пижама под головой, а измазанные сукровицей кальсоны на спинке скамейки – что осталось на трубе после гульфика?


Через день после её оглашения о моём подмоченном вузом прошлом, ко мне подошёл Таратун, из новой волны больных.

Он пригласил меня посотрудничать в деле создания ядерной бомбы, где у них уже есть хорошая рабочая группа.

Я отказался под предлогом, что опять придётся расщеплять эти долбанные ядра – ну, их, не хочу!

Больше он не подходил.


Среди медбратьев тоже появились новенькие – один мужик невысокого роста с красивой шевелюрой из мелко кудрявых рыжих волос и перебитой правой ногой. Или она короче оказалась, но он сильно на неё припадал.

Другой – стройный черноволосый юноша в безукоризненно белом халате.

Он там единственный называл меня на «вы» и собирался поступать в какой-то медицинский институт в Ленинграде. А пока что делал мне уколы поверх спущенных штанов и кальсонов и сочувственно приговаривал, что просто места уже не осталось куда колоть – потому и кровит.


Однажды вечером, когда мы с гиканьем вернулись с Площадки, тот голый обожжённый солнцем качок – весь потный и облипший пылью, прижался к двери «манипуляционный кабинет» в холле перед палатой наблюдения.

Юноша-медбрат, дабы не пачкать белоснежность своего халата, отогнал его прочь высокими пинками чёрных начищенных туфлей.

– Вы представляете? Теперь дверь придётся мыть.

Мне в тот момент показалось, что я понимаю голого качка – прижаться истёрзанным зноем телом к такой чистой, источающей прохладу двери; пусть хоть и заперта…



У Герберта Уэльса есть роман – «Когда спящий проснётся».

Спящий бритоголовый Саша проснулся на койке под навесом и, не открывая глаз, сказал:

– До чего смешная фамилия – Таратун.

Секунду спустя на Площадке раздались крики медбрата.

Я повернул голову: звякнув сеткой, Таратун преодолел её двухметровую высоту и – был таков.