Через три дня мне её вернули больные, отобрав у полуотщипнутого похитителя из седьмой палаты. Дольше он не смог её утаивать.

( … я его понимаю, в Советской Союзе не умели делать такие глянцевые мягкие обложки на книгах, а тут женщина в цвете, крупным планом, на фоне пятого отделения.

Кто бы удержался?.. )

Он ни капли её не помял, только на обратной стороне обложки лёгкими прикосновениями карандаша излил своё обожание.

Слегка напоминало набросок коры головного мозга. Или нежные клубы дыма.

А может формулы какого-то научного языка из запредельного будущего.

Только я с этим уже завязал.



Больные все очень разные, по кому-то сразу скажешь, что чокнутый – он и внешностью показывает сдвиг сознания; а по другому и не подумал бы.

Вобщем, всякие бывают.

Есть общительные, как тот брюнет толстяк, который на кушетке в холле начал мне исповедоваться, что кого-то там убил; всегда жизнерадостный такой, а тут вдруг посмурнел весь.

Может и врал – убийц во втором отделении держат, где медбратья вообще звери.


Есть лгуны – у него на руке татуировка «Коля»: а он всем доказывает, что его зовут Петя, ещё и обижается при этом.


Цыба поразил меня своей эрудицией – начал рассказывать про неудачные попытки Хемингуэя, пока не догадался, что пистолетом надёжнее.

А я до этого его за полностью того держал.


Один, с виду нормальный, до того деликатным оказался – очень расстраивался, когда услышит, что мы все всегда в дурдоме.

Пожизненно.

Что тут дурдом, что там дурдом.

– Не говорите так, это – психбольница.


А мужик, которого я долго считал немым, оказалсяся очень даже любознательным; просто он долго вопросы готовит.

Месяц потребовалось, чтобы он, отмолчавшись, подошёл ко мне с глазу на глаз и спросил за самое наболевшее:

– А твоя жена была целомудренной?

Во-первых, немым такие слова неизвестны, а во-вторых, я ей в уши не заглядывал, как говорил Рабентус.

А немой, как услыхал такое – плакать начал; сам снова молчит, а слёзы капают.

В целом – довольно смурной дурдом.


Ещё больные всё-всё знают; за четыре дня предупредили, что в пятницу меня позовут на комиссию, решать будут: выпустить меня, или лечить дальше.

На комиссии сидел главврач психушки, заведующая и медсестра. Я очень боялся сказать что-нибудь не так и торопливо со всеми во всём соглашался:

– Да-да, конечно, да.

Заведующая сказала, что меня будут готовить к выписке, но не выпустят пока родственники не заберут.


Как же я испугался, что в субботу никто не приедет!

Ведь уже была одна такая – ждал, да так и не дождался.

Целый вечер я насилу сдерживал себя, чтоб не расплакаться.

Буквально давил рыдание в горле – ещё неделю уколов я не выдержу.

И утром всё время хотелось плакать, пока в коридоре не крикнули, что ко мне посетители.


Мои родители приехали вдвоём и нас позвали в кабинет заведующей.

Она сказала, что на воле мне надо продолжать лечение таблетками аминазина.

Моя мать очень её благодарила, а отец достал из кармана куртки деньги и отдал моей матери. Она подошла к заведующей и положила деньги в карман её белого халата, но та даже и не заметила.

( … как потом выяснилось, сумма составляла сорок рублей – дневной заработок бригады каменщиков из 6 человек.

В тот день на выписку пошли трое, значит она за утро заработала мою месячную зарплату.

Как говорят в Конотопе – кто на что учился …)

В автобусе из Ромнов в Конотоп моя мать осторожно мне сообщила, что мои вещи перевезены с квартиры напротив Нежинского магазина обратно на Декабристов.

Меня огорчила эта новость, но противиться не нашлось сил.



Поначалу наша бригада встретила меня с осторожностью, как человека вернувшегося из Ромнов. Однако, на стройке подобные отношения быстро сглаживаются – до конца дня никого не огрел лопатой и с этажа не прыгнул – значит, как все.

Правда, Лида заметила как я прикорнул к поддону с кирпичом и задремал на солнышке, пока раствор не подвезли – такого раньше не случалось.

И Григорий сказал Грине, что я не тот стал и в доказательство отвёл его на лестничную площадку, где над нишей для электросчётчиков я неправильно положил перемычку – один край на пять сантиметров ниже другого.

Гриня сказал, что и так поедят, всё равно за ящиком не будет видно.

Пришлось в обеденный перерыв переделывать, а раньше я бы не допустил такого.


Ну, а в целом, я стал намного покладистей.

Единственное, в чём лечение не дало результатов, что я так и не начал опускаться на четыре кости, когда выводим стену до уровня панелей между этажами.

Все это делают на четвереньках – так и удобней и безопаснее, а я хоть мучаюсь, но ниже корточек не опускаюсь.

Вита тоже иногда оставалась коленонепреклонной.

( … кое в чём так и не удаётся выбить из себя юного пионера – «лучше нахитнутся с пятого этажа, чем класть угол стоя на коленях» …)


Когда я поехал в Нежин, то следил за собой, чтоб держать глаза чуть прижмуренными, а то больно жуткий вид у меня был – нижние веки обвисли, как будто меня заставляли смотреть документальный сериал про лагеря смерти, газовые камеры и крематории.

Как у Заводного Апельсина, про которого в кочегарке стройбата я статью читал в журнале «Москва».


Потом я заметил, что у меня стал наклёвываться второй подбородок и выбросил 200-граммовую баночку с назначенными мне таблетками аминазина в сливную яму на Декабристов 13.

Моя мать увидела это и начала кричать, что пожалуется психиатру Тарасенко о моём нарушении предписаний заведующей.

– Мама, как ты не понимаешь? Эти таблетки делают меня ненормальным.

Я всегда гордился своей стройной поджаростью, хоть и сутуловат, и не хотел её терять.


Всё стало как раньше. Почти.

Стройка. Нежин.

Веки вернулись на своё место, уже не надо жмуриться.

Переводы.

Стихи.


Стихи начали возникать с началом моей строительной карьеры в СМП-615.

Вернее, появлялись не стихи, а словосочетания; какое-то привлекало чередованием звуков в нём, другое своей двусмысленностью, но не в смысле охальности, а тем, что можно по разному его истолковать.


По ходу трудового процесса, незаметно для коллег-каменщиков, я переворачивал эти слова, переиначивал, выбрасывал из головы к чёртовой матери, или чертям собачьим, но самые упорные возвращались вновь.

Тогда оставалось последнее средство – перенести слова на бумагу и забыть.

( … за шесть лет таких незваных проходимцев собралось штук 30, на двух языках, потому что каждый приходил на каком ему вздумается.

Среди них были чисто графические, срисованные с натуры, типа, «яблоко неба пронзённое шпагой луча», были и звукоподражательные – «каркаломна баркарола», философские, как про съеденного Бога, и просто ритмо-шагательные «ах, о чём мы хохочем» …)

Одно из первых я показал Ире и она сразу встрепенулась – кто это та мадонна в телогрейке?

А мне откуда знать – случайно увидел в очереди на обед в рабочей столовой.


Про стихи на «На музыку В. Косма» она ничего не спросила: сразу видно, что про неё.

А когда она сказала, что ей сказали, что это неплохое стихотворение, то я перестал ей показывать.

Наверное, из ревности к неизвестному кому-то, кому она их дала на оценку.


Когда я прочитал своему брату Саше «Интервью скифа…», его реакция была мгновенной:

– Я тебя заложу!

( … если на твоё стихотворение сразу выныривает мысль про КГБ, то это хорошая публицистика …)

Плотнику Ивану почему-то понравилась строка про капусту на жале ножа.

Полгода спустя он попросил ещё раз про капусту.

Не знаю, что он в ней нашёл.


Случалось, что до конца обеденного перерыва ещё минут пять есть, а делать нечего, тогда в вагончике женщины-каменщицы просили прочитать чего-нибудь новенькое, а потом Гриня кричал:

– Серёга! Коней огнём не подковывают, для этого подковы есть! Мерин ты перéрваный!

Он вырос в селе Красное на батуринском шоссе и сызмальства разбирался в таких вещах.


Когда количество стихов перевалило за 20, то у меня качественно поменялось отношение к ним.

Чего будут валяться? Жалко же.

И я начал рассылать их в редакции журналов и книжных издательств. Как Мартин Иден из одноимённого романа Джека Лондона.

И они возвращались ко мне, как и к нему, но с ответами на печатной машинке.


Ответы смахивали на один и тот же ответ напечатанный через лист копировальной бумаги: про несоответствие основной тематике их издания, про переполненный редакторский портфель и ни одного слова о самих стихах.

Рецензия Грини так и осталась непревзойдённой:

– Мерин ты перéрваный!


Правда, какой-то литсотрудник известил меня, что в подобном стиле писали в 30-е годы.

Может, он этим хотел указать на устарелость, а на самом деле осчастливил – у стихов есть стиль!

( … да ещё какой! В 30-е Союз Писателей ещё не успели выхолостить чистками и репрессиями, в те времена люди ещё писали, а не готовили материалы к преддверию съездов …)

Мне исподволь начало доходить, что для людей кормящихся на непыльной должности всякие там «шпаги в небе» нужны не больше, чем занозы в заднице.


Окончательным вразумлением послужил отзыв из журнала «Москва» на «усталую Аллу».

Сразу видно, что литсотрудник проявил серьёзный и вдумчивый подход при рассмотрении полученного стихотворения.

Одно из слов оказалось ему неизвестным и он даже посмотрел в словаре что оно значит.

Он забыл стереть в моём стихе свои карандашные пометки.

Слово «вожделенье» осталось подчёркнутым, а рядом добавлено его толкование – «похоть». Не знаю в каком словаре он это нашёл, но меня оно оскорбило.