Засидеться не получалось, потому что, выждав определённую квоту времени, ближайшая очередь начинала роптать, а когда нарекания учащались, какой-нибудь глухонемой из конца очереди сдёргивал тебя с унитаза без объяснения причин.


Туалет запирали перед началом завтрака и до окончания обеда, потом дверь его открывали на непродолжительное время, пока там мылся пол.

Последняя помывка приходилась на заключительные полчаса после ужина.


Рассеянный образ моей предыдущей жизни не позволил мне вышколить свой мочевой пузырь в достаточной мере, чтоб соответствовать такому расписанию.

Ощутив позывы, я впадал в панику, что не дотерплю до следующего получаса открытых дверей.

Обращаться к медбратьям, в связке которых имелся вожделенный ключ, не имело смысла; ответ один и тот же:

– Иди отсюда! Туда нельзя – там помыто.

Чтоб не получить по голове всей связкой приходилось слушаться.


Однажды, доведённый до отчаяния, я попытался помочиться в раковину в конце коридора и получил по рёбрам от больного, который часто курил там втихаря, любуясь раковиной, как фонтаном парка на ремонте.

Во время другого кризиса, преодолев стыд, я обратился к пожилой медсестре с ключами, пытаясь поделикатней объяснить свою нужду и бедственное положение.

Она долго не понимала моего бормотанья про мочевой пузырь, потом отперла дверь в душ и, указав на трап, сказала:

– Сцы тута!

Недаром их называли сёстрами милосердия.


В баню тоже водили партиями в какое-то другое здание.

Надо было встать под душ в скользкую чугунную ванну с бурой прозеленью на стенках, заново намылить оставленную на стенке ванной мочалку, а потом смыть с себя пену под не очень тёплой водой. А рядом с ванной уже стоял следующий, такой же голый, но пока сухой и подёргивался, упёршись взглядом в никуда под низким потолком.

Вафельное полотенце промокало раньше, чем успеваешь обтереться, а остаточную влагу впитывало исподнее бельё.



Днём к окнам холла лучше и не подходить.

Через стекло виднеются пара башенных кранов, медленно разворачивающих свои стрелы на далёких стройках, а с автовокзала долетают невнятные объявления счастливого пути автобусам неразборчивого направления.

Светит солнце, тает снег.

Там жизнь жизнь идёт и продолжается, а ты с этой стороны вертикальной решётки.


Суббота в пятом отделении – день приёма посетителей, в другие дни не принимают.

Когда в дверь позвонят, ближайшая медсестра выглядывает посмотреть к кому это, и кричит фамилию вдоль коридора, чтоб шёл за дверь на свидание.

Мои родители проведали меня в первую же субботу.

Я очень удивился, потому что никому ничего не сказал, уезжая в Ромны.

Оказывается, они на следующий день позвонили в СМП-615, наши сказали где я сходил накануне. На автовокзале меня тоже кто-то припомнил и – клубок распутался.


Свидание проходило на лестничной площадке перед дверью пятого отделения; на одной из длинных скамеек.

Мы сидели трое в ряд, моя мать, сдвинув серый пуховой платок на плечи, говорила:

– Как же это, сы́ночка?– и начинала плакать, а отец, чтобы её успокоить, говорил:

– Ну, началá! Началá!

Он шапку не снимал и не плакал, а смотрел на скамейку напротив, где двое других родителей кормили всякими вкусностями из целлофана своего больного – худого парня, который вообще не разговаривал, потому что его укусил энцефалитный клещ.


Я тоже ел; моя мать привезла всякие домашние пирожки и плюшки и пирожные эклер с заварным кремом из магазина «Кулинария» на Переезде.

Она знала чтó я люблю.

Ещё в целлофане было сало, но я отказался наотрез и моя мать в конце свидания отдала его медсестре, чтобы положили в раздатке – когда захочу, тогда и съем; но я принципиально не ходил в столовую, когда зазывали есть передачи.


В другие субботы приезжали мой брат и сестра. Брат был без шапки, но хмурился как и наш отец и говорил:

– Ну, чё ты, Серёга? Это ты зря.

А Наташа не плакала, она делала мне выговоры:

– Вот скажи, оно тебе надо? Молодец!


Она сказала, что Ира не приезжала, хотя она ей позвонила, чтобы она знала.

Ира и в Ромны не приехала ни разу, но я понимал, что ей надо смотреть за ребёнком.


8-го марта на столике-каталке в коридор вывезли пустые поздравительные открытки и я заполнил одну в Нежин Ире, что поздравляю и люблю.

Когда написал, то и сам ужаснулся до чего почерк дрожащий и совсем не мой.

Наверное, из-за уколов.


Заведующая отделением разговоры про музыку не вела – она меня лечила.

Мне делали уколы аминазина внутримышечно – три раза в день.

Первые дни ещё можно было терпеть, но потом на ягодицах не осталось живого места, укол попадал на укол и образовывались желваки, зад ниже поясницы покрыли плотно напухшие бугры и стало трудно делать пешие прогулки по коридору, туда и обратно.

Кожа тоже не выдерживала и начала понемногу, но постоянно кровоточить, пачкая больничные кальсоны.


Труднее всего давался заключительный – третий укол в день. Его делали в девять вечера, и когда я слышал как по коридору приближается позвякивание коробок со шприцами на столике-каталке, то зубы стискивались словно в судороге.

Столик постепенно доезжал и до нашей палаты, останавливался и к нам заходила медсестра со шприцем в руке, а после укола возвращалась за другим, для следующего больного.


Один раз она меня пропустила и я притворился спящим, чтоб ей не напоминать, а когда услыхал, что столик звякает уже от восьмой палаты, не мог поверить собственному счастью.

Через полчаса медсестра окликнула меня от входа в палату, в руке она держала шприц и победно улыбалась:

– Думал, что всё, Огольцов?

В манипуляционном кабинете они перед обходом эти шприцы по списку заряжают и, когда в коробках на столике остался один лишний, она поняла, что кто-то пропущен.

Ты вспомнила – молодец, а улыбаться-то зачем?

В этот момент она мне напомнила Свету из моего полигамийного прошлого.

Причёской, наверное.


Ещё мне кололи инсулин внутривенно, но сперва заведующая предупредила родителей, чтобы они согласились.

Бельтюков, молодой, но опытный сосед по палате, говорил, что инсулин добывают из печени быков, больше неоткуда.

Назначение этих уколов в том, чтобы доводить пациентов до комы. Это многих излечивает, кроме того процента на кого препарат действует неправильно.

Но выживших больше.

Главное вовремя успеть вывести больного из коматозного состояния.


Инсулин делали мне и Бельтюкову по утрам.

Один укол в вену на локтевом сгибе руки. Потом медсестра звала ближайшего медбрата и тот приходил с добровольцами из больных, чтоб они тряпками прификсировали нас к железу коек, только за руки, но потуже, чтоб мы не дёргались, когда нас поведут из комы обратно.

Минут через 15-20 медсестра возвращалась и садилась за белый столик заполнять какие-то журналы – вот зачем он стоял в том неудобном месте – она следила за нами как за молоком на огне, чтобы не убежало.


Мы с Бельтюковым лежали на соседних койках, привязанные, и разговаривали, глядя в потолок; он был общительный парень и смахивал на стройбатовского водителя Виталика из Симферополя, а может и не очень.

Потом наш разговор переходил в бессвязные восклицания: у Бельтюкова про засилье блядского матриархата, а у меня, что все люди братья, ну, как же вы этого не видите?


При этом голова моя заламывалась назад до отказа, чтобы посмотреть вдоль своего позвоночника, вот только подушка мешала, и медсестра бросала свои журналы, потому что – нас пора выводить из подступающей комы уколами глюкозы внутривенно.

Потом нас отвязывали и давали по стакану воды с густым раствором сахара, потому что во рту было очень горячо и всё горело.

Это не означает, что мы с Бельтюковым всякий раз кричали одно и тоже, просто такой была основная тематика наших бесконтрольных лозунгов, когда под инсулином.

По воскресеньям нам его не кололи.


Самым трудным для меня оказался укол серы. Её, вообще-то, колют алкашам в виде наказания, но, возможно, у заведующей имелись какие-то экспериментальные соображения. Она же хотела как лучше.

Это тоже укол в ягодицу, но последствия распространяются и ниже по костной ткани.

Два дня приходится волочить ногу из-за болевых ощущений, будто сустав берцовой кости мелко раздроблён.

Укол серы сломил мою волю.

Я пошкандыбал в столовую, чтобы есть сало из передачи, но когда больной чмо-раздатчик выдал мне целлофан, оттуда пахло как из моего портфеля в четвёртом классе, когда я забыл съесть бутерброд с ветчиной и она там пролежала все зимние каникулы.

Пришлось выбросить.



Отношения с другими больными у меня были ровными – я и тут оставался отщепенцем.

Тем, кто отщипнулись совсем запредельно, до меня, конечно, дела не было, а которые соображали, по мере возможностей, те уважали ради сочувствия, что мне колют инсулин.

Только молодой хлопец, Подрез, какое-то время передо мною лебезил непонятно с чего, а потом в очереди в столовую ударил в живот, непонятно зачем.

Минут через пять Бельтюков в той же очереди сделал Подрезу захват и так и удерживал.

Он ничего мне не сказал, даже и взглядом, но тут и без намёков понятно, что прификсировал Подреза, чтобы я врезал от души куда захочу.

Но я не стал – бить душевнобольных жалко, хоть и живот болит.


Куда более ощутимый удар нанесла пропажа книги на английском, на белом столике осталась только тетрадка с уже оконченным переводом.

Я очень расстроился, ведь эту книгу дал мне Жомнир, одолжив её у другой преподавательницы с кафедры английского языка – улыбчивой Нонны.

Но когда, в таком встревоженном состоянии, я обратился к заведующей, она с непонятным безразличием сказала, что никуда эта книга не денется. И оказалась права.