Тогда-то я и предложил отправить Володю в ссылку. В какую-нибудь сельскую местность, где светофоры не висят, с их сатанинским подмигиванием, и у Володи не останется повода пить до упаду.

Суд отклонил подобную бесчеловечность, а сам Володя на меня обиделся, хотя виду не подавал.

А жаль, он так интеллигентно матерился:

– Идите Вас на хуй, пожалуйста.

Так и веет набережными культурной столицы.


СМП-615 базировался в Конотопе, но имел свои филиалы и в других местах: пару грузчиков в Киеве; стройбригаду с автокраном в Бахмаче; бригаду с трактором «Беларусь» в Ворожбе…

По третьему делу проходил мастер-прораб бахмацкой бригады.


Там закончили какой-то строительный объект и одолженный в других организациях бульдозер делал зачистку – равнял прилегающую площадь.

Прораб заметил, что груда земли скапливается на бракованной панели перекрытия, которая осталась после строительства. Вот он и перебросил эту панель во двор какого-то знакомого, или родственника для перекрытия погреба вырытого в земле.

Объект благополучно завершили, а прораба кто-то заложил: расхищение социалистической собственности.


На заседании суда у меня к преступнику был всего один вопрос:

– Что стало бы с треснувшей панелью, если бы ею не перекрыли погреб?

Он недовольно пожал плечами и ответил:

– А что может стать? Осталась бы под грунтом.


Я потребовал объявить прорабу благодарность за вклад в повышение общего благосостояния советского народа.

Неважно, кто кому родственник, но мы – единая семья.

И этот мой вердикт не прокатил.


На следующем отчётно-выборном профсоюзном собрании никто и не заикнулся выбирать меня в товарищеский суд.

Как будто у меня того диплома в жизни не было.



Когда тебе исполнился один год, ты приезжала в Конотоп. На неделю, или две – не надолго.

В то лето шли частые грозы. После одной из них я повёз тебя в коляске на прогулку.

Моя мать и Ира долго были против, а мне не хотелось сидеть в доме и ждать следующего ливня.

Наконец, Ира позволила и они легли спать дальше – в дождь на сон тянет.


На дороге встречалось множество больших луж, но мы с тобой всё равно дали круг чуть ли не по всему Посёлку – от конечной трамвая до Богдана Хмельницкого и обратно по Профессийной.

Ты была тепло одета и спала под поднятым верхом и застёгнутым фартуком коляски.

Только уже в конце Профессийной, когда с обода переднего колеса соскочило кольцо резины, ты проснулась, села и схватила кольцо, которое я положил поверх застёгнутого фартука.

Ты схватила его обеими руками, как рулевое колесо, но я отобрал эту мокрую резину.

Ты чуть захныкала, однако, не надолго.

До Декабристов оставалось уже недалеко и мы доехали на одной паре колёс коляски.


Кстати, твой дед Коля так и не научился выговаривать слово «коляска». Он называл её тележкой.

Наверное, это стереотип впечатанный в гены рязанских крестьян. На колясках ездили одни лишь баре, а наши обходились телегами.


Через пару дней погода разгулялась и я вывез тебя на поле рядом с конечной трамвая.

Я достал тебя из средства передвижения и поставил на зелёную траву. Стояла ты не слишком твёрдо и опиралась рукой на коляску.

Я лёг рядом в траву.

Зелёное поле уходило вверх, в синее небо, и над ним пели жаворонки. Громко. Звонко.

Ты так и стояла. Пока на красных колготках не проступило тёмное пятно влаги.

Пришлось увозить тебя на переодевание.


В другой раз я взял запасные колготки и повёз тебя на пруд Шаповаловки, куда мы с Кубой гоняли на великах. Недалеко, километров пять.

Ты спала всё дорогу.


Шаповаловский пруд большой. Я поставил коляску на низком песчаном берегу – посмотреть как ты среагируешь на незнакомый мир. Ведь прудов ты ещё не видала.

Это как первый выход из космического корабля на неведомую планету.

Ты проснулась и села. Я стоял позади поднятого верха, чтоб не мешаться в первые впечатления.

Ты повернулась влево – из коляски видна была лишь ширь пруда подёрнутая мелкой рябью; направо тоже оказалась непонятная, невиданная за всю жизнь субстанция – и ты разревелась.

Ну ещё бы! Проснуться неизвестно где и совсем одной.

Мне пришлось показаться и мы покатили обратно.


На Декабристов 13 от калитки к стойке крыльца веранды была натянута бельевая верёвка. На ней висело высохшее бельё, а ты сидела в коляске рядом.

Моя мать стояла перед ней с тазиком – вышла снять стирку.

Ты вдруг ухватилась за что-то висевшее рядом и поднялась в коляске во весь свой рост.

Моя мать сказала мне убрать ребёнка, а ты, в ответ, отпустила бельё и вскинула обе руки, словно в танце. Вот как я умею!

В глазах моей матери мелькнуло что-то такое тёмное и жуткое, что я инстинктивно отдёрнул тебя.


Вернее, я потянул на себя ручку коляски и тем самым выдернул её дно у тебя из под ног.

Ты кувыркнулась через бортик на землю двора, хорошо, что мягкую, хорошо, что на спину.

Я тут же подхватил орущую тебя на руки, но мимо сарая уже неслась пантерьими прыжками Ира – колотить меня кулаками по голове и по плечам, потому что руки мои были заняты тобою.


Обратно в Нежин мы везли тебя переполненной электричкой. Народу набилось столько, что в проходе стояли.

Когда я относил твой пластмассовый горшок с крышкой в тамбурный туалет, пришлось держать его над головой, как поднос официанта в переполненном трактире.

( … У меня в памяти есть два набора картинок – апокалиптические и душещемящие.

Первые – это где мрак и вой, холодный ужас и бегущие толпы; вторые смотреть приятно, но они оставляют томление по несбыточному, или несбывшемуся.

Типа той, где в раскрытую дверь автобуса, остановившегося повыше Вапнярки, виден бетонный столбик с голубой жестянкой 379, а рядом уходит вверх просёлок, между подвижных смыкающихся берегов-колосьев поля и пацан лет десяти прощально взмахивает рукой, а ветер встрёпывает его волосы пшеничного цвета.

Вобщем, хочу сказать, что все картинки где есть ты, у меня во втором наборе …)


После возвращения из Одессы я жил в постоянной агонии страха перед тем, что неизбежно должно произойти, а возможно уже и случилось.

Страх сопровождался муками ревности не к кому-то конкретно, а к тому, что отнимет у меня мою Иру.

Этот страх и муки я скрывал, как нечто постыдное, но они постоянно сопровождали меня.

Мне легчало лишь когда Ира была рядом, когда я пахал на стройке и когда работал над переводом рассказов.

Но и в таких случаях сокрушающая тревога, которая давила меня постоянно, не исчезала совершенно, а только отступала на второй план.

Физическая боль милосерднее – часть мозга, куда направлены её сигналы, через какое-то время отключается и боль уже не доходит.


Я не предпринимал попыток исправить своё положение; во-первых, оттого, что не умею анализировать и составлять план действий, а так и живу, молча терпя нестерпимое.

Во-вторых, альтернатива этой агонии не уступает ей своей жутью.


Нашу бригаду перебросили на остановку «Присеймовье», строить 2-квартирный дом для обходчиков рядом с железнодорожным мостом через Сейм.

Полмесяца мы трудились там.


В один из обеденных перерывов я расстелил свою снятую спецовку на траву, рядом с иссушённой солнцем тропинкой в мелких трещинах, вдоль которой суетились муравьи, и лёг сверху.

Для заполнения обеденных перерывов я читал журнал «Всесвит», который получал по подписке.

Толстый ежемесячник с переводами на украинский из всемирной литературы всех времён и народов.

Скоро чтение мне надоело и я опустил голову на страницу раскрытого журнала.


Вокруг шёл солнечный день заполненный деловитой летней жизнью.

Муравьи что-то таскали по растресканной тропинке, трава покачивалась от редких порывов прохладительного ветерка и по ней трепетала резная тень листвы деревьев. Воздух гудел от непрерывного жужжания слепней, пчёл и просто мух.

Время от времени ветерок лениво приподымал страницу рядом с той, на которой лежала моя голова, и тогда всё вокруг застилалось белым и размытыми пятнами букв поднесённых слишком близко к зрачку.

За вздыбленной страницей уже не видны быки моста через реку с длинным пустым островком из песка намытого бурлящим течением.

И рыбак с длинной удочкой на краю островка тоже пропадал за белой запоной.


Потом страница опадала и оказывалось, что рыбак уже вошёл в течение по щиколотки своих резиновых сапог. Леска вдруг согнула хлыст удочки и он выхватил из бурных струй трепыхающийся блеск рыбы. Снял и бросил добычу зáспину, где та продолжила биться на песке. Он снова закинул и, следя за поплавком, не заметил, что речная чайка бочком подкрадывается к биению рыбы.

Птица, схватив добычу, взлетела. Рыбак не увидел этого, как и и того, что со стороны моста на чайку спикировала другая такая же. Они сшиблись в воздушном бою и рыба упала с пятиметровой высоты обратно в воду.

Ничего этого рыбак не видел, он упорно следил за поплавком.


Видел только я, но меня ничто не трогало; я даже не придерживал страницу, чтоб не мешала досмотреть. Я смотрел и видел, что всё это – Ничто.

Вся эта бурлящая, переполненная событиями жизнь – лишь серия картинок поверх Ничего.

Я смотрел, а мог и не смотреть – ничего Ничего не меняло. Всё утопало в Ничего.

Даже всегдашняя боль отступила, её затопило Ничего, от которого мне ничего не надо.


Я лежал, как тот протянувшийся островок, вокруг которого журчит и плещет течение жизни, но он знает, что всё это одно и то же полное Ничего.

Это очень страшное знание. Как с таким жить?

Как жить, когда ничего не хочешь и ничего не ждёшь?

Так что выбор у меня был невелик – или Ира и с нею агония, либо Ничего.