На кухне одна только бабка позвякивает крышками кастрюль, а шум идёт из комнаты родителей.


Я вбежал туда в разгар веселья: мои брат с сестрой и мама хохотали вовсю над белым бесформенным комом, стоящим в углу на голенастых ногах.

Конечно, это папа!

Покрылся толстым родительским одеялом в белом пододеяльнике и теперь неуклюже топочется там у шкафа.

Но вдруг эти ноги начали совместно скакать, всколыхивая свисающие белые складки этого жутковато ногастого кома, отрезая маму и нас троих, вцепившихся в её халат, от выхода в коридор.

Как мы хохотали! И ещё судорожнее цеплялись за маму.

Потом кто-то из нас перешёл на плач и мама сказала: «Да это же папа, глупенький!»

Но Саша не унимался (а может Наташа, но не я, хотя и мой смех всё больше скатывался к истерике) и она сказала: «Ну, хватит, Коля!»

И одеяло распрямилось, открыв смеющегося папу в трусах и майке, и мы все начали утешать Сашку, недоверчиво пробующего засмеяться сквозь слёзы.

( … смех и страх неразъёмны и нет ничего страшней непонятного …)

А в другое утро я прибрёл в комнату родителей зарёванно признаться, что опять уписялся ночью.

Они уже одевались и папа сказал: «Тоже мне – парень!», а мама велела снять трусики и залезть в их кровать.

Она достала мне с полки в шкафу сухие и вышла на кухню вслед за папой.


Меня мягко укрыло их тёплое ещё одеяло. Даже простыня была такой мягкой, ласковой.

Преисполненный удовольствия, я вытянул, сколько мог, руки и ноги.

Правая рука сунулась под подушку и достала оттуда непонятную заскорузлую тряпочку.

Я не мог определить её назначения, но чувствовал, что коснулся чего-то стыдного, о чём ни у кого не надо спрашивать…


Трудно сказать что было вкуснее: мамино печенье, или пышки бабы Марфы, которые они пекли к праздникам в синей электрической духовке «Харьков».


Помимо стряпни на кухне, баба Марфа ещё читала нам книгу «Русские былины», про богатырей, что сражаются с несметными полчищами и змей-горынычами, а потом приезжают в Киев к Владимиру Красно Солнышко.

Мы втроём усаживались вокруг бабушки на её железную койку и слушали про подвиги Алёши Поповича с Добрыней Никитичем; а когда они кручинились, то вспоминали матушку – каждый свою – но слова при этом приговаривали одинаковые: что зачем она не завернула их в белу тряпицу да не бросила в быстру реченьку, когда были ещё младенцами несмышлёными.

Только Илья Муромец да Святогор, которого даже мать сыра-земля не могла носить, а выдерживали лишь скалы да камни горные, таких слов не приговаривали.

Иногда богатыри с переменным успехом сражались с переодетыми в доспехи красавицами, но в последний момент побеждённые говорили: «ты меня не губи, а напои-накорми да поцелуй в уста сахарные».

Эти места в не раз уже слушанных былинах мне особенно нравились и я заранее их предвкушал.


Ванную баба Марфа называла баней и после еженедельного купания возвращалась оттуда в нашу комнату распаренная до красноты, усаживалась на свою койку чуть не телешом – в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке без рукавов и остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы.

На левом предплечьи у неё висела большая родинка в виде женского соска – так называемое «сучье вымя».

Во время одного из её остываний, когда она, казалось, ничего не замечала кроме влажных прядей своих волос и дугообразного пластмассового гребешка, а мой брат и сестра играли на диване, я заполз под железную сетку узкой бабкиной койки, просевшую под её весом, подобрался к упёртым в пол ногам и заглянул вверх – под широкий подол юбки, сам не знаю зачем.

Ничего в том подъюбочном сумраке я не разобрал, но впоследствии долго носил в себе чувство вины перед бабкой, а помимо того ещё и сильное подозрение, что она приметила моё заползновенье…


Санька был надёжным младшим братом: молчалив, доверчив.

Он родился вслед за шустрой Наташкой, посинелый, захлёстнутый пуповиной, но зато в рубашке.

Рубашку с него сняли в роддоме, мама говорила из них делают какое-то особое лекарство.


А Натаня и впрямь оказалась ушлой пронырой и первой узнавала все новости: что завтра бабушка будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже вселяются новые жильцы, что в субботу родители уйдут в гости, и что нельзя убивать лягушку, а то дождь пойдёт.

Она носила две косички, начинавшиеся по бокам от затылка. По достижении шеи в каждую из косичек вплеталась ленточка, которая в конце косы завязывалась тугим узлом с бантиком. Бантики эти никак не держались, рассыпаясь в узелок и пару ленточных хвостиков; наверное, от усердного верчения головой по сторонам – выведать: что-где-когда?


Возрастная разница в два года давала мне ощутимый запас прочности авторитета в глазах младших.

Однако, когда молчаливый Санька повторил моё восхождение на чердак, получалось, что он обогнал меня на два года.

Разумеется, ни он, ни я, ни Наташка не могли в то время делать такие формулировки и выводы, оставаясь на уровне эмоциональных ощущений и междометий типа: «ух, ты!» и «эх, ты…»


Вероятно, стремление поправить пошатнувшийся авторитет и самоуважение, а может и другие, уже забытые мною, причины подтолкнули к тому, что как-то раз, когда свет в комнате был уже выключен на ночь, но Сашка с Наташкой уложенные спать «валетом» на дерматиновом диване, пока ещё брыкались друг с дружкой, а баба Марфа стояла над своей койкой, что-то нашёптывая поверх неё в угол под потолком, я вдруг подал голос со своей раскладушки:

– Бабка, а ты знаешь, что Бог – сопляк?

Она стала грозить предстоящим мне лизаньем сковороды, докрасна раскалённой адским пламенем, но я лишь нагло хохотал, подбадриваемый благоговейной тишиной на диване малышни, и повторял:

– Всё равно, твой Бог – сопляк!


Наутро баба Марфа со мной не разговаривала, а когда в конце дня я вернулся из садика, Наташа меня проинформировала, что папа утром пришёл с работы после третьей смены и бабка всё ему рассказала и плакала на кухне. А сейчас родители у кого-то в гостях, но мне будет да ещё как!

На мои заискивающие попытки начать диалог баба Марфа никак не отвечала и вскоре ушла на кухню.


Хлопнула входная дверь, в прихожей раздались голоса родителей; они переместились на кухню и там снова стали говорить – через дверь комнаты не разобрать о чём, но всё громче и громче, пока дверь детской не распахнулась от руки папы.

– Что? Над взрослыми измываться? Я тебе дам «сопляк»!

Руки его выдернули из пояса узкий чёрный ремень с блеснувшим прямоугольничком пряжки.

Взмах – и меня ожгло незнаемой болью. Ещё. Ещё.

И я, извиваясь, закатился под бабкину койку, чтоб не достал ремень.

Ухватив за решёточку спинки, папа одним рывком выдернул койку на середину комнаты.

Матрас с постелью остались под стеной.


Я ищу укрытия под чешуйчатой пружинной сеткой койки, которую папа дёргает туда-сюда, охлёстывая с обеих сторон, но я, с неизвестно откуда взявшейся прытью, бегаю на четвереньках за прядающей над головой сеткой и мешаю свой вой и вопли: «папонька родненький! не бей! не буду! никогда больше не буду!» в его осатанелое: «гадёныш! сопляк!»

Из кухни прибегают мама и бабушка, мама кричит: «Коля! Не надо!» и подставляет руку под удар ремня, бабушка тоже что-то голосит и они уводят папу из комнаты.

Я, жалко скуля, тру отхлёстанные места, отводя взгляд от младших, которые окаменело молчат, вжавшись в спинку дивана…


Во дворе мы играли в «классики» – четыре пары квадратов, начерченных мелом на бетоне дорожки. Надо вбросить «биток» – круглую плоскую жестяночку из-под обувного крема, наполненную для устойчивости песком – в один из «классиков» и скакать к нему на одной ноге, поднять и выскакать через оставшиеся классики, и если нигде при этом не наступил на черту, можно вбрасывать «биток» в следующий квадрат-классик. Когда твой «биток» побывает во всех (с первого по восьмой) «классиках», занимай себе «дом» – один из квадратов, где в дальнейшей игре можно вести себя как дома – становиться на обе ноги и отдыхать.

Если «биток» упадёт на черту, или вне очередного «классика», или если при скачке наступишь на черту, то в игру вступает следующий, а ты превращаешься в зрителя.

Ещё были игры с мячиком.

Например, надо одной рукой бить его о землю, выговаривая по слову при каждом ударе:

– Я!.. знаю!.. пять!.. имён!.. девочек!..

Под каждый из последующих ударов мячика о землю надо было назвать одно девочкóвое имя, но только чтоб они не повторялись.

Затем шли пять имён мальчиков, пять цветков, пять животных и т. д., и т. п., до момента, когда мяч отскочит куда попало, или игрок собьётся в своих перечислениях.


Другая игра с мячом не настолько интеллектуальна – ударив им о розовато-выцветшую штукатурку здания (поближе к его углу, подальше от окна в первом этаже) нужно угадать место падения и, на излёте, перепрыгнуть широко раздвинутыми ногами над мячом, чтоб он тебя не коснулся; а стоящий позади игрок должен подхватить его после удара о землю и снова бросить в стену – уже для своего перескока и твоего перехвата, хотя участников может быть и несколько, но тогда жди свою очередь.

Меня завораживала бесконечность этой игры, как те картинки-перевёртыши на боку огнетушителя…


Играли мы и вне двора, по ту сторону окружающей квартал пустынной дороги, там, где напротив дома стоит высокий забор мусорки с дощатыми же воротами, а рядом ровная площадка поросшая зелёной травой и куча песка на ней.

Зачерпнув пригоршню песка, надо его подбросить и, когда падает, поймать в подставленную ладонь. Над уловом приговариваешь:

– Ленину – столько!

Песок с ладони подбрасываешь во второй раз и снова ловишь, и теперь уже надо сказать:

– Сталину – столько!

После третьего подброса песок никто не ловил, а даже наоборот – прятали руки за спину, а потом ещё и хлопали ладонью о ладонь, чтоб они начисто отряхнулись: