Спасибо хлопцам за алиби.


Но меня долбила мысль про неправильность хранения конопли в ящике стола.

Человек при понятиях её враз в том умывальнике унюхает. Опять же у физматовцев могут ненужные вопросы зародиться – чего это я в их умывальник зачастил?

И по первому ноябрьскому снежку я понёс её к новому месту хранение, предварительно высмотрев, что на крыше Старого корпуса есть слуховое окно, а с обратной стороны здания имеется добротно сваренная лестница прямиком на крышу.


Меня сопровождали Славик, Двойка и Ира, типа государственная комиссия при запуске космонавта с площадки на Байконуре.

Пальто и шапку я отдал Ире, сунул свёрток под рубаху и – стартовал.


Первые минуты подъёма проходили в штатном режиме. Вибрация лестницы не зашкаливала, вот только железяка оказалась холодной и очень длинной – во времена Гоголя этажи строили в два-три раза выше нынешних.

При выходе на крышу возникли непредвиденные проблемы. Лестница не доставала до самой крыши, а заканчивалась под карнизом; пришлось цепляться за жесть жёлоба и переваливать через него.


Из этого момента мне запомнилась беспросветная тьма позднего вечера. Нас было только трое – жесть, темень и я.

Сама крыша оказалась довольно скользкой, хоть и не слишком крутой. Пришлось передвигаться наступая на гребешки жести.

Когда я добрался до слухового окна, оно оказалось наглухо заколоченным толстыми досками изнутри. От ворот поворот.

На подходе к месту, где нужно переваливать обратно через жёлоб, я вдруг оскользнулся, но не упал, выпрямился,стиснул зубы и, ощерившись, проговорил:

– На публику играешь, падла?


Потом я опустился на четвереньки, свесил ноги через выступ карниза и нащупал ими перекладины лестницы.

На обратном спуске я подумал, что ещё ничего, если б просто упал, а вдруг на кого-нибудь?

( … некоторые мысли лучше не начинать думать…)


И снова я высадил дверь.

Что примечательно – ту же самую. Только Илюша Липес там уже не жил, а жил Витя Кононевич, который имел неосторожность попросить у Жоры Ильченко книгу «Godfather» и англо-английский словарь Hornby из индийского привоза.


С каких незначительных, на первый взгляд, мелочей начинаются повороты в жизни. Допустим, говоришь: «Жора, дай «Godfather’a» почитать», а потом приходишь в общагу – у тебя в комнате дверь выбита.

Кстати, на этот раз никаких трясущихся пальцев не наблюдалось.

До чего всё же быстро формируются навыки.

Возможно сказалось и то, что я работал не на Вирича, а на себя.


Роман Марио Пьюзо «Крёстный отец» я украл не из праздного любопытства (затрясутся ли пальцы?), и не для повышения квалификации дверобоя, а чтобы перевести его на русский язык.


Роман, как и его автор, довольно толстый – страниц за четыреста и, с учётом образа действий, благодаря которым он попал мне в руки, работу над переводом пришлось вести исключительно в Конотопе.

Потребовалось несколько месяцев труда, чтобы превратить книгу издательства «Penguin» в кипу толстых пронумерованных тетрадей исписанных моим почерком на русском языке.

Эту кипу я передал затем Ляльке и его жене Валентине для прочтения, но последующие передвижений и дальнейшая судьба «Крёстного отца» мне не известны, как и в случае с «Челюстями».


В ходе работы, примерно на полпути до завершения, своими критическими замечаниями со мной поделился мой отец.

У Пьюзо речь шла о вечерах отдыха голливудских кинозвёзд в специально оборудованном для этого клубе.

Мне никак не удавалось передать на русском американский термин «blow job». Описательные варианты казались мне слишком длинными, а те, что покороче, чересчур нецензурными.

Одну из неудачных попыток я выдрал из тетради и сунул в плиту-печь на растопку.


Вечером мой отец открыл чугунную дверцу, чтобы положить дрова в топку, достал смятый тетрадный листок и, ознакомившись с его содержимым, спросил :

– Что это ты тут за херню понаписывал?


Я не стал оспаривать его мнение по двум причинам.

Во-первых, то, что в печатном тексте воспринимается как эротика, в переписанном от руки виде смотрится как пошлая порнуха.

Достаточно вспомнить рукописный рассказ в тонкой тетрадке, ходивший среди учеников старших классов конотопской средней школы номер тринадцать.

Там имелся такой пассаж: «…она вскинула свои ажурные ножки ему на плечи…»

Не знаю почему, но у меня эти «ажурные ножки» сразу же и неразрывно заассоциировались с Эйфелевой башней.

Спрашивается: какая может быть эротика с Эйфелевой башней на плечах?


Однако, вовсе неизвестно как на меня подействовали бы те же ножки, попадись они в ровной строке типографского набора.

По одёжке встречают…


Во-вторых, я всегда с уважением относился к тонкому литературному чутью моего отца.

В газете «Труд» он читал лишь телепрограмму на неделю, а остальному содержанию, бегло взглянув на заголовки, давал следующее определение:

– Ни в склад, ни в лад – поцелуй блоху в кирпич.

Точнее не скажешь.


Кроме того, он обладал поразительной лингвистической изобретательностью.

Возможно, тут сказались его рязанские корни.

Рязанщина всегда лежала на перепутьи языковых контактов.


Ну, например.

Напряжённо сдвинув поседелые брови над пластмассовой оправой очков, он мастерит за кухонным столом какую-то «железку». Вправляет «энту» в «энту».

Я прохожу между столом и плитой-печью от двери к окну, потом от окна к двери. Не отрывая взгляд от «железки», отец говорит:

– Чё ты тыркаешься?

Ни в одном словаре не найти этого слова.

Но до чего сочный глагол! Сколько в нём упругой пластики; как точно ухвачена суть действия и состояние того, кто производит это действие. И главное, слово родилось спонтанно, только что; покуда эта поебéнь никак не хочет влазить в ту.

– А как же мне не тыркаться? Коли сикулька запенькала?

Он роняет «железку» на стол. Долгий взгляд поверх оправы очков.

Потом произносит:

– Тьфу!

И в этом, кстати, вся суть проблемы отцов и детей – наплодят себе подобных, а потом тьфукают.

( … возвращаясь к «Крёстному отцу».

В американской литературе, увы, не осталось писателей – Селинджер, Пирсон, Карвер – и обчёлся. Остальные пишут лишь затем, чтобы их продукцию купил Голливуд для экранизации. Составители мультяшных сюжетов и мыльнооперных диалогов.

Вон у того же британца Моэма – первый абзац рассказа как аккорд, как вступление в фугу.

В первом абзаце у него, помимо поверхностных деталей, рассыпаны узелки-зёрнышки, что перерастут в дальнейшее повествование и в развязку, которая перекликается с первым абзацем.

Вот где мастерство ремесла. А у голливудистов ремесло без мастерства.

Отец мой сказал бы:

– Тьфу!


Вот и Пьюзо из той же когорты голливудописцев.

Он стал первым, кто за своё творение выручил шестизначную сумму долларов – бухгалтерный первопроходец, но его «Крёстный отец» страдает общим для боевичных бестселлеров недомоганием: покуда герои борются за своё существование в неблагоприятной среде из прочих мафиозных кланов, читать ещё можно, но при переходе к раздаче слоников, то есть к планомерному истреблению плохих парней, которые не изловчились своевременно прикончить шустряков, интерес иссякает.

Та же самая беда и с 19-й песней в «Одиссее» Гомера – герой вернулся из странствий и одного за другим мочит женихов своей жены Пенелопы со всеми подробностями – кому и как он выпускал кишки; я так и не смог дочитать эту песнь, даже в добротном переводе на украинский язык, скучно стало…)


Я заметил его на долю секунды раньше, чем он меня.

Сцепившись взглядами, мы шли на сближение по тротуару вдоль здания Профкома Отделения Дороги.

Мы знали, что в живых останется только один из нас. Или никто.

Боковым зрением я отмечал фигуры редких прохожих, они, испуганно и старательно избегали пространство на одной прямой между ним и мною.

Мы сходились в неумолимо размеренном движении. Шаг за шагом.

Дистанция сокращалась. Поединок неизбежен.

Его рука метнулась к правому бедру, но едва лишь ладонь успела коснуться рукоятки «смит-энд-вессона», как мой «кольт» разразился серией выстрелов слившихся в гремящее стакатто.

Если хочешь выжить в Конотопе, ты должен выхватывать пистолет первым.

Его руки вскинулись к изрешечённой пулями груди. Он зашатался и скрючился над шеренгой стриженных кустиков газона, чтоб в следующий миг свалиться на них.


Я сунул «кольт» обратно в кобуру, он распрямился и мы обнялись:

– Куба!

– Серый!


Прохожие обходят нас стороной. Да – это Куба.

Он лыбится золотом сменившим его зубы, утраченные в портовых драках дальних странствий, но это – Куба.

– Как ты?

Странно, что все меняются – полнеют, лысеют, стареют – кроме друзей.

Один раз встречаешься глазами и – всё; ты уже не видишь шрамов, вставных зубов и прочего. Ты видишь своего друга Кубу, с которым гонял на Кандёбу, на Сейм, ходил в Детский сектор.

Просто теперь Кубе есть что рассказать про жизнь бороздящую Мировой океан.


Мы сидим у него дома. Старики на работе, но нашлось три яйца для яишницы, а в трёхлитровой банке прозрачно-убойного самогона лимонные корки плавают чуть ниже середины.

Мы пьём, закусываем и слушаем рассказы морехода Кубы.


Как один раз он не успел из отпуска к отходу своего судна в море и его на месяц приписали к самоходной барже, пока подвернётся подходящий корабль.

Экипаж состоял из него одного, но он строго хранил морские традиции; громко кричал сам себе с мостика баржи, стоявшей у дальнего причала в устье реки:

– Отдать швартовые!

Затем перебегал с мостика на нос и отвечал на команду:

– Есть отдать швартовые!