— Ошибки юности, — пытаюсь быть справедливым я, — ей тогда было, если не ошибаюсь, всего двадцать три. И встречалась она с ним, по твоим же, кстати, подсчетам, недели две от силы. Ну, как встречалась? — пожимаю плечами. — Цветы, рестораны. Танцы.

— Обжиманцы, — бурчит Литвин. Сердито прищуривается: — Между прочим, на моих же глазах!

— Так ты же жениться на ней не хотел? Она для тебя, по твоим же словам, чересчур умная и красивая. Ты держал её на коротком поводке и при этом ревновал к каждому столбу. А в итоге послал. Так куда ей деваться, с твоим же, кстати, ребёнком? Вот она, — поворачиваюсь к сковородке, где подает признаки жизни мясо, — как девушка умная и красивая, решила сама свою жизнь устроить. Или ей надо было тебя до пенсии дожидаться?

Подумав, ткнул в мясо ручкой лопатки, прижал к сковородке. Мясо булькнуло и выпустило фонтанчик масла.

— Давай, давай, защищай ее, свою дорогую студентку! — Не докурив, Литвин щелчком вышвыривает сигарету в форточку, чем вызывает у меня недовольную гримасу. — Прости, ты не любишь, забыл, — он виновато ерошит волосы и возвращается к столу, но по пути заруливает к мойке. Ополаскивает руки, встряхивает кистями, разбрасывая вокруг себя брызги, и цедит сквозь зубы: — А эта… пусть вообще радуется, что я ей алименты плачу и ребенка своего содержу. И, между прочим, навещаю его по меньшей мере трижды в неделю.

Литвин усаживается за стол, придвигает разделочную доску и хватается за нож.

— Ну да, навещаешь, когда дочка твоя не у Карины, а у Вероники находится, — с легким ехидством замечаю я и в сотый раз ловлю себя на мысли, что почему-то никогда не мог назвать Веронику Андреевну бабушкой. Женщиной, учительницей, уважительно, Вероникой, мог. А бабушкой — язык не поворачивался.

Зато у Литвина поворачивался всегда, потому что он предлагает:

— Иди ты, туда же, к бабушке моей… Так, огурец для салата где?

— На, — вытаскиваю из холодильника овощ. Вымыл, вытер, сунул ему под нос. — Короче, что делать с девушкой будем? Мне, между прочим, вашим адвокатом по семейным делам быть надоело. К тому же Карине твоей мне сессию скоро сдавать. Провалит из-за тебя — имей в виду, нажалуюсь Веронике.

— Ну и жалуйся, — Литвин равнодушно пожимает плечами, тычет ножом в огурец, после чего добавляет сквозь зубы: — А делать с ней я ничего не буду. Сама виновата? Вот пусть сама и выкручивается!

— Дурак ты мстительный, вот ты кто, — усмехаюсь я, наблюдая за тем, как Литвин вымещает на огурце все свои чувства к Карине.

— А ты не такой? — поймав мой насмешливый взгляд, Андрей сердито поднимает вверх светлые брови.

— А ты нас не сравнивай, — напоминаю я. Приваливаюсь боком к удобной кухонной мойке и принимаюсь очищать салфеткой лопатку, которой переворачивал мясо. — Во-первых, от меня, простите, девушки не беременеют. А во-вторых, жизнь и паркетно-половые похождения у нас с тобой совершенно разные. И моя история ещё не понятно в каком роддоме началась, и не известно, где закончится.

Да, Литвин, как и вся его семья, знает, кто я.

— Арсен, родной, вот скажи мне честно, неужели ты с твоим охренительно-пофигистичным отношением к мнению окружающих до сих пор боишься из-за той дурацкой заметки в газете? — поднимает свою многомудрую башку Литвин, намекая на случай двадцатилетней давности, когда человек с профессией журналиста чуть было мне жизнь не сломал. — Честно, яйца выеденного та заметка сейчас не стоит. И — уж поверь мне! — тем, кто тебя хорошо знает, глубоко до лампочки, что у тебя, как ты сам выражаешься, нет ни отчества, ни даты рождения.

— Это не из-за той заметки в газете, родной, — довольно резко отвечаю я и отбрасываю деревянную лопатку на тарелку. — И кстати, так, чисто к слову: ты видел, что я с ней сделал и где я её держу?

— Ну да, видел, конечно. Только ты сначала до смерти разругался с Сечиными, умотал от них, три дня где-то петлял, пока не нашел того борзописца и до полусмерти его отделал, у его же, кстати, редакции. Говорят, ты ему руку сломал?

— Я тебя не об этом спрашиваю! — теряю терпение я.

— Так я к этому и подвожу, — хитровато улыбается Андрюха. — Крику, говорят, там, у редакции было! А когда тебя твоя покойная приемная матушка из милиции вытащила и у вас более-менее все устаканилось, ты эту заметку из газеты выдрал, текст обрезал, а фотографию, ради которой эта заметка писалась, увеличил, отпечатал на фотобумаге и сунул в приличную рамку, которую и водрузил в своей комнате, откуда она после смерти Сечиных переехала прямо в гостиную. Чтобы все ее видели, — насмешливо поднимает нож Литвин. — И теперь она является главным украшением этой квартиры.

— Вот именно, — отмахиваюсь от его иронии я. — Так что это не страх, братик, это — всего лишь моё напоминание себе самому, что не надо бороться с тенями и комплексы в себе развивать. А ещё это — наглядное подтверждение тому, что может произойти, если я по доброте душевной или по собственному скудоумию начну язык распускать и болтать о себе направо и налево. Вот и всё, родной, вот и всё.

— Ну да… Может, ты прав, так и надо. — Обдумывая то, что я сказал, Литвин медленно разрезает огурец вдоль, рассматривает его и, налегая ножом, точными ударами рассекает его на идеально-ровные ломтики. — Хотя, если честно, знаешь, на что это больше похоже? На провокацию. — Он поднимает голову, и я вижу в его голубых глазах знакомый мне юморок. — Ты, братик, прости, но ты как тот заигравшийся маньяк, который у нас по лесу бегал и пальто перед дамами распахивал. В новостях говорили, что он потом признавался в полиции: поскольку он сам остановиться не мог, но очень хотел этого, то сделал всё, чтобы его поймали. Следы оставлял на местах преступлений, улики раскладывал. Вот и ты у нас… С одной стороны, не можешь перестать прятать скелеты в шкафу, которые оттуда уже вываливаются, а, с другой, делаешь все, чтобы тебя накрыли с поличным. Эту фотку у тебя видели все друзья и все твои бабы. Только почему-то никто из них внимания не обратил, что на этой фотке не ты, а настоящий сын Сечиных. Даже Карина этого не поняла, а она всегда была наблюдательной.

— Не надо, Карина моей ба… женщиной никогда не была, — требую справедливости я. — Я вас даже не знакомил. Это ты прискакал ко мне в «Бакулевский», взглянуть на мою ординатуру, увидел её — и всё, понеслась душа в рай. А когда ты с ней жил, то, разумеется, и сюда приводил — я же был не против?

— Да это и так понятно… Просто к слову приплел её, в качестве примера о не наблюдательности. — Литвин раздраженно дергает щекой и тычет острием ножа в помидор. — И все равно, странный какой-то расклад у тебя с этой дурацкой фоткой. Убери ты её, и всё.

— Зачем? — усмехаюсь я. — У всех дома есть фотографии. Вот и у меня тоже есть прекрасная память о детстве. Вам же всем интересно, каким «я» тогда был?

— Ну… — Литвин мнется, ерзает, — скажи, а тебе никогда не приходило в голову, что ты с такой логикой всегда будешь один? Хотя нет, не один, — хмыкает он, — а вдвоем: ты — и фотография.

— А жизнь вообще странная штука, — легко соглашаюсь я и лезу в холодильник за красным болгарским перцем. — Но это, — оборачиваюсь и назидательно поднимаю перец вверх, — моя жизнь, и моё право проживать её так, как я того хочу, раз уж у меня нет желания объяснять посторонним, кто такой Сечин и откуда он взялся.

— Ну, я-то знаю, кто ты, — напоминает Литвин и тянет к себе луковицу. Зачем-то понюхал её, осторожно потрогал ножом, вздохнул и принялся шинковать.

— А ты не в счет, — парирую я. — А что касается остальных членов твоей семьи, то у вас все люди нормальные. Хотя будь моя воля, я бы и вам ничего не сказал. Но, к сожалению, мой покойный приемный батюшка очень нежно дружил с Вероникой. И врать Веронике, откуда у Сечиных вдруг появился живой и до ужаса здоровый сын, было попросту невозможно. Особенно с учетом того, что я на него не очень-то и похож. — Закончив дискуссию, которая порядком мне надоела, начинаю чистить перец, вытряхиваю семечки в мойку.

— Похож — не похож, не похож — похож… прямо как у гадалки! О, кстати, — что-то припомнив, Литвин приподнимает голову. — Ты помнишь того пацана, который был в поликлинике? Ну, которого мы с тобой вчера вместе осматривали? Ну там, в телемедицинском центре? — Дождавшись моего кивка, задает новый вопрос: — Он тебе никого не напоминает?

— А кого он мне должен напоминать? — Я делаю вид, что не замечаю намека. Просто я уже знаю, что он мне скажет — я тоже над этим думал.

— А ты напрягись, — веселится Литвин.

— Я его видел, — помолчав, медленно говорю я. — Да, действительно, есть что-то общее: цвет глаз, может быть, форма носа… Такой же пухлогубый волчонок, каким я был в четырнадцать лет. Только это сходство не внешнего, а, скорей, внутреннего свойства. У половины детдомовских детей на лицах подобное выражение. А насчет фигуры… ну, знаешь, там не очень раскармливают.

— И много ты видел детей из детдома? — насмешливо поднимает брови Литвин.

— В отличие от тебя — да. Я, к твоему сведению, все детские дома за двадцать лет в Москве обошел, пока не нашел тот, из которого меня чета Сечиных вытащила. И потом туда ещё раз пять приезжал, все пытался разобраться со своей биографией.

— И — ничего? — произносит Литвин, хотя и сам знает, что «ничего».

— Ничего, глухо. Но я на этих детей на всю жизнь насмотрелся. Поверь мне, мы там все друг на друга похожи, — со стуком кладу перец ему на доску. — На, режь… Там у всех один и тот же до ужаса затрапезный вид и до неприличия независимый взгляд с проблесками надежды, что мы такие же, как вы. Но мы — не такие… Короче, предлагаю закрыть эту тему. Не хочу это обсуждать, неприятно.

«И думать об этом я не хочу: и так двадцать лет думал…»